— Все к Томашявичюсу! — взвыл он и опрометью бросился прочь из дома. — То-ма-шя-ви-чюс, — призывно скандировал он на дворе, — умрет от счастья!
Что ж — к Томашявичюсу так к Томашявичюсу…
Часам к двум пополуночи наша тесная компания возросла уже до полусотни душ, не считая собак и бредущего поодаль милиционера.
Распевая звонкие народные песни, мотались мы по городу с одной улицы на другую. Во главе колонны по-генеральски выступал товарищ Люткявичюс. Сейчас он вел свой боевой отряд к незнакомым мне Бурокасам. Под ногами приятно поскрипывал снег, машины уступали дорогу, редкие прохожие шарахались в стороны, чирикали разбуженные нашим дружным хором воробьи.
Товарищ Бурокас жил, оказывается, точно в такой же, как моя, квартирке. Окна у него были темные, поэтому пришлось довольно долго ждать, пока он наконец открыл дверь и предстал перед нами в голубых кальсонах. Его подбородок как-то странно вибрировал — безусловно, от радости, что праздник еще не кончился.
В его малогабаритную квартиру все мы, разумеется, не влезли. Задним рядам пришлось размещаться на лестнице. Вскоре уютная квартирка Бурокасов выглядела как после землетрясения. Хозяин понес что-то невразумительное — то ли о детях, болеющих малярией, то ли о каком-то Кас-кас-касперайтисе, который был бы вне себя от радости, если бы… если бы… И Бурокас бросился натягивать брюки, но, так как у него вибрировал уже не только подбородок, но и ноги, он никак не мог попасть в штанины. Таким образом, наша дивизия осталась вдруг без вожака, и мы неорганизованной толпой выкатились на улицу.
Пока спорили и обсуждали дальнейший маршрут, я широко зевнула и почувствовала, что праздничный зуд в моей душе абсолютно улегся. Я тихонько откололась от митингующей толпы и улизнула домой. Дома у меня было чисто, уютно, не натоптано, в холодильнике полно всякой всячины… Эх, подумала я, вот это праздник! Побольше бы таких!
Но на всякий случай быстренько погасила свет.
МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА
Самой женщине ее женственность вовсе и ни к чему. Куда сподручнее иметь мужской глаз и мускулатуру: и бычью кость раздробишь, и гвоздь в стенку вгонишь, и мешок картошки запросто на пятый этаж втащишь, и дверь с заевшим замком высадишь, и ковер за милую душу выбьешь — особливо если муженек, в тоске по исчезающим джульеттам, прицепив черную бабочку, порхает из одного кафе в другое.
Теряя последние крохи мужественности, современный мужчина, однако, крайне сурово осуждает жену за утерю женственности и грозится оставить ее на произвол судьбы, ежели она не одумается и не научится дробить кость пальчиком, вскрывать замок заколкой, вколачивать гвоздь каблучком туфельки, втаскивать мешок с картошкой в сумочке, выбивать пыль из ковра перчаткой, — в противном же случае он найдет себе такую, которая вообще не дробит, не вскрывает, не забивает, не таскает, — словом, такую подругу жизни, которая создана для любви и семейного уюта.
Женщина, услышав эти угрозы, перестает дробить и одумывается. Наглаженная детская одежонка, сверкающая чистотой плита, аккуратные ряды мисок и кастрюль на кухонных полках, уложенные на свои места ложки-поварешки и неуложенные волосы, задубевшее от жара плиты лицо, превратившийся в айсберг муж — все это внезапно предстает перед ней в новом, неожиданном свете.
После долгих сомнений женщина решает спасти семью, сохранить для нее отца и мужа. Она отшвыривает прочь фартук, оставляет в духовке на произвол судьбы фальшивого зайца и бежит в косметический кабинет. Задерживается там надолго, но зато является домой неузнаваемой, помолодев на десяток лет: волосы блестят, и пышной волной ниспадают на плечи, глаза становятся огромными, обольстительно-таинственными… И возвращается-то она в лоно семьи не в одиночестве — ее сопровождает некий человек с прыщеватым носом, именуемый отныне «другом дома». |