Он поднимается на спор с самим собою. Он разобьет себя, если другие этого не сумели. Он спросит себя: нужно ли это все для страны, для советского общества? Какой нелепый вопрос! Конечно, нужно! Кто же станет протестовать против того, чтобы к старым, уже освоенным областям добавить еще одну? Да побольше бы таких приобретений! Нет, нет, не так просто, не торопись! Все дело в том, какую цену заплатить за такое приобретение. Может, цена будет выше товара, может, результат окажется недостоин потраченного на него усилия? Да, нужно было, обязательно нужно было осваивать этот крохотный клочок тундры, на котором он, Пинегин, сейчас прикован к постели болезнью. Выхода иного не было: неразумная природа сложила здесь редчайшие богатства, больше нигде их не возьмешь. Тут но до подсчета затрат, нужно идти и брать. Да, все пока разумно. Нелегко стране, много усилий потрачено народом на освоение дикого участка земли, но разумно! А нужно ли уже сегодня к этому пятачку земли добавить в сотни раз большую область? Можно ли пока обойтись без подобного широкого размаха? Конечно! Об этом говорили и московские эксперты, это в иной форме предлагает и Шелепа. И это выгоднее, ибо меньше затрат, ибо легче, ибо проще. Какие миллиарды денег, дни и ночи труда тысяч людей надо потратить на то, чтоб обеспечить культурную жизнь в здешних невероятно тяжких условиях! Начнут осуществлять его, Пинегина, вариант, даст страна эти средства, оторвет их от себя, а зачем? Они будут забраны у орловцев, у смоленцев, у туляков, у киевлян, у минчан я астраханцев, не лучше ли отдать им? Брошенные в эти северные болота, они, конечно, устроят существование человека, но и только. Но там, на старых землях, средства эти превратят их в сад, сделают радостным существование и труд. Не отказал ли ему здесь государственный разум, не преступил ли он границы необходимого? Придет, придет время и для Имарги, но сегодня не до нее — имеются более настоятельные задачи. И так получилось потому, что ему верят, знают, что интересы государства в целом ему всегда важнее его собственных, местных интересов. Правда, кое-кто пытался раскрыть ому глаза на себя — он боролся против таких, увольнял их, грозил им, близким своим друзьям, враждой и ссорой…
Пинегин задыхался, ему снова становилось плохо. Мысли обессиливали его. Пульс спотыкался, как потерявший силы путник, поднималась температура. Перепуганная медсестра бежала за врачом, врач сидел у постели, вглядывался в измученное лицо Пинегина. Он спрашивал у сестры, как ведет себя больной, не встает ли, не делает ли резких движений. Сестра отвечала: нет, больной лежит недвижно, глаза уставит в одну точку, сжимает губы — похоже, будто все о чем-то думает.
Врач ласково наклонялся над Пинегиным: — Иван Лукьяныч, опять температура скачет. И электрокардиограмма неважная. Что с вами? Возьмите себя в руки. Не надо ни о чем думать, все в комбинате идет хорошо — ради бога, не волнуйте себя!
Он уходил, и Пинегин забывал о его предписаниях. Он не мог взять себя в руки, не мог не думать, не волноваться. Зато у него был ответ на один из мучительнейших вопросов. Оп как бы карабкался на горный перевал, измучился, не стоял на ногах. Но с высоты этого высокого, как горный перевал, нового понимания открывался далекий вид на все стороны.
16
И прежде всего сам он показался себе другим, чем казался до того. Пинегин никогда не останавливался па полдороге. Раз начав дело, он доводил его до конца. Все это обрушилось на него неожиданно — споры и ссоры, сомнение в своем проекте, болезнь, правдивые горькие мысли, — некуда от них было деться, он их продумал до последней точки, ни от одной мысли не отмахнулся. И с таким же бесстрашием он взглянул на себя — новым, придирчивым, критическим взглядом. Пинегин любил себя, но своеобразной любовью. Он был равнодушен к человеку Пинегину как физическому существу, он не думал, какого цвета у него волосы, какой формы нос, что он час назад ел, какой костюм надевает. |