. Где уж! Вестимо дело! — послышались голоса.
— Так вот что, братцы, — все ободряясь и возвышая голос, продолжал опять Солнцев-Засекин, — вот что я думаю: не можем мы, калужане, ни сыну Марины Юрьевны, ни иному кому крест целовать… Не великие-мы люди: побольше нас люди всей земли Русской! Пождем, что земля скажет. На чем старшие города положат — на том и мы станем. Кому Москва присягнет — тому и мы свою присягу понесем.
— Верно! Верно! На том и положить надо! Верно боярин сказал! — послышались отовсюду громкие голоса большинства.
— А как же быть с царицей? С Мариной Юрьевной?.. Как быть с царевичем? — раздались отдельные, несмелые голоса приверженцев бывшего царика.
— Какой он царевич? — крикнул кто-то из калужских бояр. — Он прижит в блудном житии Мариной Юрьевной со Степуриным Алешкой! Так станем ли мы присягать степуринскому щенку?
Опять поднялся гвалт и крик, в котором никто и ничего не мог уж разобрать. И снова Солнцев-Засекин, выждав удобное мгновение затишья, возвысил свой голос:
— Братцы! — сказал он спокойно и твердо. — Не будем препираться! Положим на том, чтобы выждать московских вестей… Сапеге не поддадимся — он нам не указ!.. Марине Юрьевне мы тоже зла не хотим: пускай живет и радуется на свое дитя. Но дабы смуты какой из-за ее ребенка не приключилось, дабы и она сама нам не могла вредить своим упорством женским, — мы ее возьмем за приставы и с сыном! Так и ей зла не учинится никакого, и себя обе режем. Недаром говорится: опаслив — не напраслив!
Все согласились с мнением старого и умного боярина и стали составлять общий приговор, под которым грамотные подписывались за себя, а неграмотные прикладывали печати и ставили свои знаки с письменными оговорками… Все положили быть заодно и присягнуть тому, кому присягнет Москва; а от Марины и ее козней беречься, и самое ее оберегать от всякого вреда и зла, на всякий случай…
* * *
В то время, когда в Приказной избе происходили эти шумные совещания и споры, Марина, с утра ожидавшая решительного ответа от боярской Думы, сидела у себя в хоромах над колыбелью своего младенца-сына. Только что оправившаяся от болезни, исхудалая, бледная, истощенная душевными страданиями последнего времени, Марина была неузнаваема… Большие глаза ее были окружены темною тенью и казались впалыми и злобными; длинные пряди темных волос, неприбранных и неприглаженных, падали ей на лоб и щеки, по которым змеились заметные морщинки. Брови были сурово сдвинуты; бледные губы сжаты и сухи. Тяжкое раздумье клонило ее голову на грудь… Думы, одна мрачнее другой, что черные вороны, носились над ее измученною, озлобленною душою. Грядущее пугало ее, страшило не только за себя, но и за ребенка.
— Все прошло, все минуло, и нет возврата ни мне, ни судьбе моей. В прошлом — позор и обман! В будущем — терзанья…
Ребенок закопошился в это время в люльке, поворачивая из стороны в сторону свое красное маленькое личико и чмокая сморщенными губками… Марина обернулась к нему, и вдруг лицо ее прояснилось. Нежный отблеск смягчил суровое и озлобленное выражение ее лица; что-то похожее на улыбку скользнуло по ее устам. Она тотчас сообразила тонким чутьем матери, что ребенок ищет груди, поспешно расстегнула пуговицы ферязи и, опустившись около люльки на колени, стала кормить сына, ласково поглаживая рукою его спинку и плечики.
— А может быть?.. Кто знает: может быть, он будет счастлив? Вырастет в холе и в неге царской… Он — сын моего милого, моего ненаглядного!..
И мечты далеко унесли ее в будущее. Ребенок, насытившись, выпустил грудь и заснул спокойно, ровно дыша. И долго-долго мать любовалась этим бесценным покоем, которого она уже давным-давно не знала. |