Мне начинала не нравиться ее покорность, и, кроме того, меня тревожила задача, стоявшая передо мной.
Я вошел в палатку очень тихо.
У постели горела жаровня, никакого другого света не было. Сначала я не нашел Тафру, потом увидел, где она сидела, в тени высокого эшкирского станка. На станке было полотно, черное с белым, полотно, в которое женщина племени заворачивает тело покойного, но она не ткала, полотно было только начато.
Она была неподвижна. Черные, как ночь, ее волосы и платье, и лицо, скрытое под шайрином. Но ее состояние было столь же очевидным, насколько спрятанным было ее лицо. Глаза ее были закрыты. Она не плакала, но казалась убитой и высохшей, как ветка, обгоревшая в огне. Ее громкий плач был внутри. Какова бы ни была моя победа, я сделал с ней это, и это не принесло мне счастья.
— Жена Эттука, — сказал я очень тихо, обращаясь к ней как посторонний, стараясь понемногу приблизиться к ней. Она не шевельнулась. — Жена Эттука, есть лучшая история, чем та, что ты слышала.
— Благодарю тебя, воин, — сказала она. — Ты оказываешь мне честь. Но не рассказывай мне сейчас, потому что я всего лишь глупая женщина и в своем горе не способна ничего понять.
Я понял, что изменил свой голос очень удачно. Я отвел в сторону и закрепил полог палатки, чтобы впустить свет снаружи, так как небо очистилось, и ярко светила взошедшая луна.
— Твой сын жив, — сказал я ей. — Это и есть новость.
При этих словах она очнулась. Ее веки поднялись, и я слегка повернулся, чтобы дать луне осветить меня постепенно.
— Тувек, — сказала она. Ее тон был настолько холодный и безразличный, что я испугался.
— Да, мама, — ответил я. — Я плоть, а не призрак. Подойди и потрогай меня, чтобы убедиться.
Она встала с трудом, как старая женщина, и начала медленно, осторожно подходить ко мне. Я не осмелился приблизиться к ней, она казалась исполненной неверия и ужаса; сама она выглядела почти страшной.
Но в четырех шагах от меня она, должно быть, почувствовала, как чувствуют животные, тепло моего тела, запах чего-то живого. Она издала приглушенный звук и остановилась, как будто земля не пускала ее. А затем ее глаза оторвались от моего лица мимо меня, в лунную темноту за палаткой, почти как глаза Чулы, только глаза моей матери расширились и застыли, как будто незрячие, и она упала на землю.
Я обернулся назад с колотящимся сердцем, но там ничего не было, только моя лошадь и Демиздор, которую едва можно было различить на фоне сверкающего неба, только сияние ее серебряной маски и распущенные волосы, отбеленные луной до снежной бледности.
Я поднял Тафру и положил на постель. Когда я устроил ее, она пошевелилась. Она крепко схватила меня за руку и пробормотала:
— Мне это приснилось?
Я наклонился ближе; ей не виден был вход. Я сказал:
— Да, какой бы кошмар ты ни увидела, это тебе приснилось, потому что я ничего не видел. Тебе стало плохо, потому что я вошел слишком быстро. Я пойду за Коттой.
— Нет, — сказала она, — это была женщина Эшкира с ее белыми волосами.
Она, должно быть, умерла в диких долинах двадцать лет назад и завидует твоей жизни. Выбрось маску рыси, Тувек, она принесет тебе несчастье.
Тогда я понял. Что-то во мне дрогнуло, но я засмеялся и рассказал ей о Демиздор. Я думал, Тафра успокоится, поплачет, и ей станет лучше, но ее глаза были сухими, а рука как лед холодна.
— Городские женщины — не женщины вовсе, — сказала она. — Они считают себя богинями. Они едят душу мужчины, чтобы получить его силу.
— Посмотрим, — сказал я.
Именно тогда вошла Котта. Конечно, какая-нибудь женщина рассказала ей новость, и она сама подумала о Тафре. Целительница не обратила на меня особого внимания, как будто восставшие из мертвых воины были обычным явлением в крарлах; она просто вежливо попросила меня выйти, поэтому я ушел и был рад сделать это. |