Я темнел на солнце и бледнел зимой, как и все люди, но на коже никогда не было пятен, и ничто не оставляло на ней шрамов. Как бы желая уравновесить эти свойства, мой организм не переносил ничего незнакомого, что попадало внутрь, даже пищи. Сочное жареное мясо вызывало у меня рвоту, если я съедал больше одного-двух крошечных кусочков; их пиво было для меня отравой. Я наконец начал задавать себе вопрос, как на меня подействуют яркие чернила жрецов и иглы, введенные в руки и грудь. В результате мне пришло в голову, что я, вероятно, умру, как сказала эта девушка, и это вызвало неистовую злость. Было невыносимо думать, что я погибну из-за чего-то презренного и оставлю мать одну в палатке Эттука. И я ничего не мог сказать, так как выковал из себя железного человека. Накануне дня Обряда я пошел охотиться один, поднимаясь и спускаясь по заснеженным краям долины под покровами скрежещущего ветра. Несмотря на мои четырнадцать лет никто лучше меня не владел стрелой и копьем.
У заводи паслись две коричневые самки оленя. Я убил их одну за другой почти за секунду. Когда я подошел выпустить из них кровь, чтобы облегчить их вес, что-то оборвалось у меня внутри как камень, сорвавшийся с горы. Впервые, убив, я понял, что отнял чью-то жизнь, нечто, что принадлежало кому-то. Олени, которых приходилось волочить по снегу, были тяжелыми, как свинец, и дряблыми, как мешки, из которых вылили вино. Я пожалел, что сделал это; у нас было достаточно мяса. Однако я чего-то добивался и вскоре, возвращаясь назад с добычей, я увидел зайца и убил его тоже и принес к палаткам.
Мужчины смотрели на то, что я принес, с возмущением, а некоторые из молодых женщин не удержались от восклицаний. Кое-кому на женской половине я начинал немножко нравиться. После Чулы были другие, более благосклонные, но тоже готовые вопить и жаловаться потом. Однако, как я заметил, они приходили снова.
Эттука не было. Он пил с другими вождями дагкта на южной стороне лагеря. Он не заходил к моей матери, пока не возвращался к вечерней еде или не напивался до буйства, или и то и другое вместе. Тафра сидела в своей темно-синей палатке и ткала на станке, вымененном у моуи. Они говорили, что получили его от людей из города, что к западу от гор, где отшумели и закончились войны, оставив после себя только руины.
Война шла между древними городами с незапамятных времен, но это была величественная война, с правилами, как в танце. Потом появился кто-то, кто все изменил. Племена знали об этом из отрывочных рассказов беженцев, которые переходили через горы, чтобы избежать сражений. Одна сказка, сразу подвергнутая сомнению, была о богине, выросшей на земле. Населению племен больше приходилась по вкусу история о могущественном и честолюбивом муже, который втянул города в битву за свои собственные цели, был убит и предоставил войне полыхать самой по себе, неуправляемой и никем не возглавляемой. В первые пять или шесть лет после моего рождения города нападали друг на друга, как умирающие драконы, и были разодраны в клочья. После этого оставшиеся в живых бродяжничали кучками, пираты в своих родных местах, ожесточенные, безумные и безрассудно гордые. Таких банд было больше тысячи, и у каждой своя вера и какой-нибудь сумасшедший командир или принц. Иногда проходил слух об их налете на селения за горами и о том, что они увели в рабство мужчин из племен. Городские господа всегда считали себя выдающимися; никто из людей не был им ровней. Моуи, однако, вели с ними торговлю у сожженных руин, которые жители крарлов называли Эшкир. Городские воины странно выглядели. По слухам, их лица всегда скрывали маски, как у наших женщин, только их маски были из бронзы, железа или даже серебра и золота, хотя одеты они были в шкуры животных и лохмотья. Из потертых поводьев их коней сыпались драгоценные камни, а у лошадей от голода торчали ребра. Рассказывали также байку, будто эти городские мужчины не едят и обладают волшебными силами. Их никогда не видели зимой, потому что проходы были засыпаны глубоким снегом, и в любое время они редко углублялись на восток. |