Что-то внутри ящика билось и металось, и ревело, пытаясь вырваться наружу.
Теперь глаза Эррана выражали полное недоумение и удивление.
— Что это, сударь, — сказал он Золотому Медведю, — может ли быть, чтобы твой послушный зверь превратился в демона за одну ночь? Я думаю, нам лучше отойти в сторону, прежде чем это создание выпустят. Мой Вазкор, как ты считаешь, ты сумеешь справиться с этой лошадью?
Я посмотрел в лицо Медведю и сказал:
— Я бы сказал, что этой лошадью уже несколько поманипулировали.
Даже младенец в колыбели мог догадаться, в чем дело. Если они не могли приправить мою пищу, в пищу своих лошадей они могли подмешать что угодно. Судя по шуму, который производит эта лошадь, мой повелитель Принц Медведь напичкал свое животное семенами смерти и для коня и для любого, кто встретится ему на пути.
Я не был так зол со времен мальчишества в крарле Эттука. Зол, что он погубит прекрасное животное ради своего гнусного злодейства, зол, что я должен рисковать своей жизнью ради театрального представления для них, зол до умопомрачения на женщину, которая, как я знал, стояла за этими хитростями.
Я стоял на равнине, пока господа и дамы двора Леопарда отходили на безопасное расстояние, а безумный конь ржал и бился в своей тюрьме. Даже грумы разбежались, оставив бедного мальчика из ранга матерчатых с непокрытым лицом цвета серого жира, который отодвинул засов на ящике и хлынул прочь, в безопасность.
На этот раз я думал: если я переживу это представление, оно будет последним. Клянусь свиньей-сукой-шлюхой богиней, которая выхрюкнула меня из своего брюха, эта собака предложила свой последний фокус.
Потом конь вылетел наружу, и я перестал думать отчетливо.
Он не был похож на коня. Если я помнил легенды о боге ветра племени Тафры, это был он, не черный, а рыжий, не ветер, а смерч.
Он вылетел из заключения, как пушечное ядро, весь в облаке пены, и ринулся прямо на меня с горящими глазами.
Я ждал этого. Мои ноги и душа говорили: мчись прочь от него. Но вместо этого я бросился ему навстречу и рванулся к его огромной голове. Я ударился боком о его твердую, как камень, грудь; столкновение почти вышибло из меня дух, разве что я был готов к этому. Я перемахнул через его шею и приземлился ему на спину, как задыхающаяся рыба, выброшенная на вздымающуюся палубу корабля, и ухватился за липкую от пены гриву.
Он завизжал от боли, страха или безумия и встал на дыбы, колотя копытами. Он был скользким от пота. Я цеплялся, как мог, скользил и снова цеплялся.
Я думал, что могу надеяться только повиснуть на нем подобно горной кошке, пока он не умрет от отравы или не сбросит меня и не вырвет зубами внутренности. Внезапно что-то другое нахлынуло на меня. Оно обожгло, как крепкий напиток, даже как приступ вожделения. Это было убеждение, что я могу исправить его.
Однажды, уже давно, был такой день, когда я на коленях стоял над двумя самками оленя у зимней заводи и знал, что я отнял две жизни, которые мне не принадлежали. И сейчас, сжимая мечущегося жеребца, умытого болью и покрытого кровавой пеной, я ощутил его жизнь и его право. Обоим умереть ради каприза трусливого глупца или обоим жить?
Потом все произошло быстро, но отчетливо. Это было похоже на волну, захлестнувшую меня, на свет, который взорвал меня, когда я убил Эттука. Однако в этот раз было иначе. Это можно сравнить с дамбой, сдерживающей море. Море прорывается и выливается наружу, но у него нет плотности, никакой вздымающей силы, никакого бурления, просто слабое сияние в глубине глаз и потом — полный покой.
Конь тоже успокоился. Он стоял, вздыхая и потряхивая головой, как будто смущаясь за свою прежнюю дикость. Он перебирал копытами, как будто исследовал их или ощущение того, что они стоят на твердой почве.
Он выбросил мерзость, которую они ему дали, и усеял ею всю равнину; у дерьма был зеленоватый цвет и кислый запах. |