И в Одессе, на подворье, и на пароходе наши осетины держались особняком. Ничего удивительного: исключая своего вожака, они худо разумели по-русски, а мы, русские, и вовсе не знали по-осетински. Однако в их обособленности чуялось какое-то высокомерие, какая-то подчеркнутая любовь к своему племени.
Нет, конечно, ничего худого в любви к своему народу, к своей народности или племени. Позорно другое. Позорно, когда этим благим чувством пользуются во имя ненависти к другому народу, к другому племени. По-моему, любовь к своей матери отнюдь не предполагает ненависти к чужой матери. Даже напротив!
Наблюдая наших осетинов, я полагал, что с течением времени там, на берегах Таджурского залива, возникнет единение, не вытравляющее национальной соли и чуждое нивелировки, но единение. Разумеется, думалось мне, оно не возникнет тотчас, по-щучьему велению, однако непременно возникнет.
Когда мы обсуждали сей сюжет с Михаилом Пан., он припомнил замечательное изречение одного древнего грека, кажется, афинского ритора. Смысл был тот, что эллинами вправе называться скорее те, кто участвует в созидании эллинской культуры, нежели те, кто имеет с эллинами общее происхождение.
Возвращаюсь к нашим осетинам.
Один из джайрановцев выследил майора-итальянца, когда тот исподтишка сличал фотографический портрет Н.И.Ашинова с внешностью Н.И.Ашинова. Так вот, никто из нас не придал значения тому, что выследил-то именно джайрановец; нет, наше внимание поглотил сам факт. Выходило, стало быть, что Н.И.Ашинов прав в своих опасениях относительно вмешательства европейцев в дело русской свободы. И подтверждения тому, еще более грозные, не замедлили.
«Амфитрита» заходила в порт Суакин для сдачи каких-то грузов, а мы там раздобылись ворохом свежих газет, из которых узнали про самих себя такое, что ахнули. Оказывается, наш Н.И.Ашинов – «полковник», а наши вольные казаки – «переодетые гвардейцы», и вся цель наша не что иное, как завоевание если не колонии, то опорного пункта, станции; Ашинова называли «варварским авантюристом», нас тоже «авантюристами» или «несчастными людьми, не ведающими, что творят».
В конце концов можно было бы махнуть рукой на измышления невежественных писак, но события принимали дурной оборот.
Началось с того, что красавец Миниателли перебрался на канонерку «Аугусто Барбариго», дымившую в здешнем заливе, и перебрался, как мы вскоре догадались, чтобы сообщить о нашей экспедиции командиру этого итальянского военного корабля.
Последний, повстречав на берегу капитана «Амфитриты», имел честь объявить, что не допустит высадки русских в Таджурском заливе.
Капитан, вернувшись на пароход, сказал об этом Н.И.Ашинову. Николай Иванович отвечал, что итальянцы грубо нарушают международное право, а капитан обронил что-то в том смысле, что пушки канонерки убедительнее международного права.
Мы собрались в каюте Н.И.Ашинова обсудить положение.
Я опять должен на минуту отвлечься. Всех участников нашего предприятия, всех вольных казаков я полагал равными, имеющими равные голос и вес при обсуждении общего дела экспедиции. Между тем практика с самого начала сложилась несколько иная: вокруг Н.И.Ашинова как бы сама собою стеснилась особая кучка, которую составляли Софья Ивановна, штабс-капитан Нестеров, Джайранов да я с Михаилом Пан. Я уже не говорю о том, что мы ехали в каютах и столовались в салоне, а все остальные в общих помещениях; это мне представлялось хоть и нарушением равноправия, но временным, дорожным, так сказать. Но вот встал вопрос иной, его следовало бы обсудить соборно, а не келейно. Конечно, все для народа, но ведь именно посредством народа – вот где суть. Мы так и сказали (то есть Михаил Пан. и я) Н.И.Ашинову. Он не возражал, однако, подумав, заметил, что в срочных случаях нет ничего худого, ежели и келейно. «Ведь мы-то с вами ничем иным не озабочены, как только наилучшим решением для всего нашего народа, у нас-то, «келейных», никаких интересов, помимо народа, нет, а посему…» Я покривил бы душою, сказав, что доводы Н. |