— А что сделалось со священником? — спросил я.
— Со священником? — сказал Кэз. — О, он стучался в дверь, сзывал туземцев, чтобы вломиться в дом, кричал во все горло, что он хочет спасти душу и прочее. Страшно бесновался священник. Но что поделаешь? Джонни ускользнул от его уз; исчез Джонни с базара, и обрядная возня была совершенно упразднена. Затем до Рендоля дошел слух, что священник молится на могиле Джонни. Папа был здорово пьян, забрал дубину и отправился прямо к могиле, где стоял на коленях Галош, окруженный толпою глазеющих туземцев. Вам не верится, чтобы папа интересовался чем-нибудь, кроме спиртных напитков, но он и священник дрались целых два часа, швыряя друг друга по-туземному, и Галош, повалив папа, каждый раз отделывал его дубинкой. Такой забавы в Фалезе никогда не бывало. Кончилось это тем, что капитана Рендоля свалил припадок или удар, а священник убрался восвояси. Но то был самый сердитый священник, о каких вы когда-либо слышали, и пожаловался старшинам на оскорбление — как он это называл. Жалобы не приняли во внимание, потому что у нас все старшины протестанты, а так как он надоедал относительно собраний по поводу школ, то они были рады утереть ему нос. Тогда он начал клясться, что старый Рендоль дал Адамсу яду или что-то в этом роде; а теперь оба они при встречах скалятся друг на друга как павианы.
Он рассказал эту историю с самым естественным видом человека, который любит позабавиться, но когда я теперь, много времени спустя, припоминаю его рассказ, он мне кажется гнусным. Кэз никогда не корчил из себя человека мягкого, он старался казаться прямым, честным, откровенным и, по правде сказать, окончательно сбил меня с толку.
Вернувшись домой, я спросил Умэ, "попи" ли она? (так называют туземцы католиков).
— Э ле аи! — отвечала она. Для выразительности отрицания она прибегала всегда к туземному языку. — Нехорошие попи! — добавила она.
Тогда я расспросил ее об Адамсе и священнике, и она передала мне, по-своему, почти тот же самый рассказ. Я не особенно подвинулся в сведениях, но в общем склонен был считать основой дела ссору относительно таинства, а отравление — одним разговором.
Следующий день был воскресный, когда дела ждать было ничего. Умэ спросила меня утром, пойду ли я молиться. Я сказал ей, чтобы она и не думала идти, и она беспрекословно осталась дома. Мне показалось это неестественным для туземки, для женщины, у которой есть новые платья для показа, но это было удобно для меня, и я не придал этому значения. Странно, что после всего этого я отправился в церковь, так странно, что я вряд ли когда-нибудь забуду.
Я вышел побродить и услышал пение гимна. Вам это знакомо? Когда слышишь пение народа, оно будто притягивает, и я быстро очутился в церкви. Это было низкое, длинное коралловое здание, закругленное на обоих концах на манер китоловного судна, с большой туземной кровлей, с окнами без рам и с дверными пролетами без дверей. Я сунул голову в одно из окон и стал смотреть на незнакомое для меня зрелище: на тех островах, где я жил раньше, было не так. Вся паства сидела на циновках на полу, женщины по одну сторону, мужчины по другую, все разодеты в пух и прах: женщины в платьях и покупных шляпах, мужчины в рубашках и жакетах. Гимн кончился. Пастор, крупный молодец канак, читал с кафедры проповедь, по жестам, по звуку голоса, по выражению я вывел заключение, что он что-то доказывает, стремится погубить кого-то. Вдруг он поднял голову и поймал мой взгляд… Даю вам слово, что он затрясся! Глаза полезли на лоб, рука поднялась и, как бы помимо его воли, указала на меня, проповедь прекратилась.
Некрасиво рассказывать такое о себе, но я убежал, и, случись что-нибудь подобное завтра, я тоже удрал бы. Испуг проповедника-канака при одном взгляде на меня произвел такое впечатление, как будто я сразу потерял твердую почву. |