Стрелять я не умею, выстрелов боюсь до смерти, даже в театре! Совсем как моя бабушка! Когда к папе приходил в гости знакомый военный, оставлявший в передней свою шашку, бабушка нас остерегала:
— Деточки! Не ходите в переднюю, там шабля!
— Бабушка, да это ж холодное оружие, не страшно!
— А кто его знает? «Холодное», «горячее» — все равно может выстрелить!
Одно время — недавно, в сентябре, — мы уходили с мужем в поле и упражнялись там в стрельбе… Страшная вещь, как бездарно я стреляю! Да и револьверчик мой какой-то игрушечный, стреляет так туго, что написать с человека портрет легче и короче, чем выстрелить в него из моего «Смит-Вессончика»! Уходя сегодня на митинг, я, конечно, — положила его в карман пальто, но даже не представляла себе, как это я вдруг выстрелю в живого человека! На всякий случай я положила в другой карман кожаную плетку, висящую у нас на гвозде в коридоре для устрашения собаки Мики. Это казалось мне подходящим, — если на нас нападут черносотенцы, я смажу которого-нибудь из них плеткой по физиономии: не лезь в другой раз, куда не зовут!
Да… А черносотенец-то оказался хладнокровнее и смелее, чем я: очень спокойно прицелился в голову моего ребенка и швырнул камнем!
Вот так и пошли мы на митинг, вооруженные, но не предполагая пускать в ход оружие. А главное, мы были такие счастливые дураки, такие торжествующие идиоты! Четыре версты от Колмова до города оказались неожиданно тяжелы: после осенних дождей глинистая дорога раскисла, ноги разъезжались в разные стороны, калоши с каждым шагом облипали вязким глинистым тестом, казались огромными, тяжелыми. А мы хохотали, веселились…
Слова Сударкина Козлову: «Ты что думаешь — сразу конец лиху, ура, победа, так? Не-е-ет, милые, городовой и тот перед нами еще не завтра посторонится!» — напомнили мне одну подробность нашего утреннего путешествия на митинг. Когда мы уже вошли в черту города, Соня Морозова показала на постового городового:
— Давайте приветствуем фараона, а? Споем ему «Марсельезу»!
— Соня, не закусывай удила! — строго оказал ей отец, но глаза его смеялись, не было в них никакой опаски.
— А что? — все больше входила в задор Соня. — Имеем право петь! Свобода слова! И если он вздумает нам мешать, имеем право его арестовать: он, значит, идет против царского манифеста!
Когда безголосый человек поет — один! — на улице, пение его звучит всегда неприлично-жидко. Так запела и Соня:
Пожилой городовой притворился, будто он нас не замечает и Сониного пения не слышит. Когда мы прошли мимо, я невольно оглянулась. Прижав одну ноздрю пальцем, городовой лихо высморкнул содержимое другой ноздри на мостовую. Потом вытер пальцы и поглядел нам вслед без всякого интереса. Для него — это было вполне очевидно! — со вчерашнего дня ничто не изменилось.
Все это я вспоминаю сейчас с новым чувством, как будто вижу события этого дня новыми глазами. Ночь тянется бесконечно, но страха у меня нет. Правда, за окнами все та же чернота, та же притаившаяся угроза. Но со мной — люди, товарищи. Несколько раз за ночь они выходят на улицу, осматривают дорогу, сад. Все тихо… Кажется, именно с этой ночи появляется у меня чувство уверенности: люди — это все! С людьми ничто не страшно!
…Я сижу около Колобка. Вспоминаю в подробностях весь минувший день. Митинг, первый в Новгороде открытый митинг, происходил в городском саду. Сад этот удивительной красоты и разбит с редким вкусом, — по словам местных жителей, его насадили пленные французы армии Наполеона.
Народу пришло много, хотя меньше, чем пришло бы на объявленное гулянье с фейерверком. Первым на летнюю эстраду, с которой говорили и все последующие ораторы, взошел земский работник, Николай Васильевич Милотов. |