Сколько раз я поднимался сюда пешком или на моем чудо-автомобиле мощностью в тридцать пять лошадиных сил — лучшей из лучших французских марок.
Я приехал в Росарио вместе с сыном — прелестным юношей двадцати лет; позже, после смерти дальних, но очень дорогих моему сердцу родственников, я взял на воспитание их дочь, Елену, круглую сироту без средств к существованию. С тех пор прошло пять лет. Жану исполнилось уже двадцать пять, а Елене — двадцать. В глубине души я предназначал их друг другу.
Мы обзавелись надежной прислугой: камердинер Жермен, лихой и смышленый шофер Модест Симонá, две женщины — Эдит и Мари, дочери нашего садовника Джорджа Рэлея и его жены Анны.
В тот день, двадцать четвертого мая, мы собрались за столом при свете ламп, питаемых энергией от генератора, установленного в саду. Кроме нас троих присутствовали еще пятеро гостей — англичане (среди них — доктор Бетерст) и мексиканцы (представленные, в частности, доктором Морено).
Эти два замечательных ученых крайне редко соглашались друг с другом, но для меня главным было то, что они славные люди и лучшие друзья на свете.
Еще двух англосаксов звали Уильямсон (он являлся владельцем городских рыбных промыслов) и Роулинг, выращивавший в окрестностях Росарио ранние овощи, на которых надеялся вот-вот сколотить приличное состояние.
Наконец, пятым был мексиканец дон Мендоса — председатель трибунала Росарио, человек необыкновенного ума и неподкупный судья.
Мы благополучно завершили трапезу. Я забыл те незначительные фразы, что произносились за столом. И наоборот, помню все, что было сказано за сигарами после обеда.
Не то чтобы этот разговор показался мне очень важным сам по себе, но последовавшие вскоре жестокие события придали ему столько значительности, что он никогда не сотрется из моей памяти.
Каким-то образом — не важно, каким! — наша вялая беседа коснулась темы потрясающего прогресса, достигнутого человеком. Доктор Бетерст как бы между прочим заметил:
— Наверное, Адам и Ева (понятно, что, как истинный англосакс, он произносил эти имена Эдем и Ива), возвратившись на Землю, были бы здорово удивлены!
Данное утверждение послужило толчком к дискуссии. Ревностный дарвинист, убежденный сторонник теории естественного отбора, Морено спросил ироническим тоном у Бетерста, верит ли тот всерьез в легенду о Рае. Бетерст ответил, что он прежде всего верит в Бога, и раз существование Адама и Евы утверждается Библией, он отказывается дискутировать на эту тему. Морено быстро возразил, что в Бога он верит не меньше своего оппонента, но первый мужчина и первая женщина скорее всего были мифом, символом, и, следовательно, нет ничего святотатственного в предположении, что Библия таким образом передает то, как созидательная сила вдохнула жизнь в первую клетку, от которой произошли все остальные. Бетерст нанес ответный удар, сказав, что объяснение неправдоподобно, и что до него, то он предпочитает считать себя прямым произведением божественной воли, чем непосредственным потомком более или менее человекоподобных приматов…
В ту минуту мне казалось, что спор разгорится с новой силой, как вдруг он затих; противники случайно обрели почву для согласия. Впрочем, так частенько заканчиваются научные диспуты.
Вернувшись к первоначальной теме, соперники сошлись во мнении, что, каким бы ни было происхождение человека, высокая культура, достигнутая им, не может не восхищать. С гордостью они перечисляли победы человечества. Не пропустили ничего. Бетерст превозносил химию, та вот-вот должна была слиться с физикой и образовать единую науку, которая овладеет внутренней энергией вещества. Морено расхваливал медицину и хирургию, чьи необыкновенные открытия позволяли надеяться в ближайшем будущем на бессмертие живых организмов. После этого ученые поздравили друг друга с необычайными достижениями астрономии. |