В самых смелых предположениях своих, интересуясь у Митрича диспозицией, я ожидал, как верх неожиданности, услышать, что в деревне — гитлеровцы в лице «дойчен зольдатен унд херр официрен Вермахта», ну, в крайнем случае, что зондеркоманда СС — как апофеоз юмористичности. Но чтобы напороться на действующую наполеоновскую армию?! Ну, знаете, господа вербовщики, за такие сюрпризы можно и по рылу. «Пуркуа па, месье?»
— Во-во! — поддакнул Митрич. — Токмо так-то они его и величают, промеж собой… Наполеон. Самолично слыхал.
— Слыхал, говоришь?.. А ну, побожись.
— Да вот те истинный крест! — рьяно перекрестился он. Жестами, явно отточенными ежедневными тренировками.
Между тем солнце наконец-то вырвалось из облачного плена и залило полнеба золотистым светом. Деревня понемногу оживала, наполнялась звуками, где-то невдалеке переговаривались женские голоса.
— Слышь, мил человек, а тебя как звать-то? — спохватился Митрич.
— А зови Алексеем, не ошибешься, — отвлёкся я от раздумий.
— А вот пошто ты, Алексей, так вырядился — равно аки леший? Зелёный весь… пятнами. Да ишо размёлеванный какой-то. Я как узрел, ну, думаю, всё, Митрич, отстучал ты своё топориком, никак нечистый пожаловал… Ей-богу, чуть было Кондратий меня не облапил.
— Эх ты, Митрич-Митрич! Хоть и не из Козощуповки, а всё одно — деревня ты деревней. С лешим он меня сравнивает. Да это ж новая партизанская форма. В аккурат, с неделю назад получили.
— Партизан стало быть! — облегчённо выдохнул Митрич. — Ну-у-у… а я-то уже… чуть было… А ты эта… Чьих будешь — из гусар? Аль из Василисиного воинства?
— Из как… кого воинства? — аж поперхнулся я. — С каких это пор бабы командовать стали? У вас что, мужиков рожать заставили да в юбки рядиться? Что за Василиса такая?
— Ну-у-у… Скажешь тоже — баба! Да она трёх мужиков стоит! Старостиха Василиса Кожина… из Юхновского уезда. Её хранцузы — о как боятся!
Он определённо нравился мне всё больше и больше. Подсознательно. Ненавязчиво. Этот простой русский мужик, проживавший у счастья на задворках, в приймах, даже не двоюродный, а так — седьмая вода. Было в нём что-то неуловимо «расейское», то изначальное, что потом по крупице теряло каждое последующее поколение, а к моему — уже почти ничего и не осталось. Так — чужие слова да глаза неверящие.
Примолкший было, Митрич дёрнулся, видать, что-то не сходилось в его мыслях:
— Слышь, Алексей, гришь неделю назад, а форма-то заношена, вон даже дыра возле локтя.
— Глазастый ты мужик, Митрич, так и зришь насквозь. А вот мозгами раскинуть — недосуг. Заношена, говоришь. А ты представь себе — воюем. За неделю же не токмо форма — люди до дыр стираются. Хоронить, бывает, не то что не в чем, а и некого… Ты вот чего. Коль так о моей форме заботишься… Принеси-ка мне одежонку переодеться.
Лицо крестьянина враз приобрело кислое выражение.
— Да не жмись ты, дядя. Я тебя тоже чем-нить одарю… — пришлось для убедительности порыться в карманах. — Вот, к примеру…
На моей ладони лежала диковинная для времён наполеоновских войн вещица — зажигалка. Заманчиво поблёскивала никелированными боками.
— Смотри… незаменимая штуковина. — Я притопил сенсор, извлекая из металла язычок огня.
Поражённый до глубины души Митрич округлил глаза и судорожно сглотнул слюну.
— Ишь ты… — больше слов, видать, не сыскалось. |