Но где было дюжинной голове смазливого птенца не из «орлиной стаи» уразуметь исторический смысл того, о чем ему говорили!
– Все это от неуменья Румянцева управлять страной, – решил он с великого ума.
– Может быть, ты и прав, – уклончиво сказала государыня. – Ты бы поговорил с ним об этом, как будто от себя… не от меня… да только осторожнее, деликатнее… Пора тебе привыкать к государственным делам: для того тебя и приблизила к себе.
В тот же день Мамонов намекнул Румянцеву, как бы от себя, что все послы иноземные надеялись найти такой город, как Киев, в лучшем состоянии.
Румянцев-Задунайский догадался, откуда на него подуло холодным ветром. Он терпеливо и даже, по внешности, почтительно выслушал блиндированный выговор императрицы. Но в душе героя Кагула забушевала буря.
– Доложите, граф, ее величеству, что я – фельдмаршал ее войск и что мое дело брать города, а не строить их, и еще менее их украшать! – проговорил он, наконец. Мамонов рад был передать этот, по его мнению, дерзкий ответ престарелого воина своей повелительнице.
Сначала императрица была поражена смелостью ответа и невольно приостановилась. Боясь поступить со стариком опрометчиво, она на мгновение задумалась.
Мелочность женщины была побеждена государственным умом.
– Он прав! – сказала, наконец, Екатерина. – Пусть Румянцев-Задунайский продолжает брать города, а мое дело будет их строить.
Вечером, после «куртага», императрица, просматривая проект манифеста о дуэлях, услышала в смежной комнате спорящие голоса Марьи Саввишны и Захара, своего камердинера.
– Захарушка на кого-то сердится, – улыбнулась она и позвонила.
Вошла Марья Саввишна.
– Что у вас там? – спросила императрица.
– Захар, матушка, бунтует, сладу с ним никакого нет, – отвечала Перекусихина, нервно теребя оборку платья.
– Да что с ним? Какая муха его укусила?
– В монахи, матушка, собрался, рвет и мечет.
– С чего ж это?
– Да в Печорском, слышь, побывал, а тут эти парчи.
– Какие парчи?
– Да вот что ты приготовила в подарок графине Марье Андреевне Румянцевой, да Анне Никитишне Нарышкиной, да еще княгине Голицыной, да графине Матюшкиной.
– Что же из этого? При чем тут монашество и парчи? – удивлялась государыня.
– Да как же, матушка! Сама, говорит, российская царица в стоптанных туфлях щеголяет да в рваном капотишке, а этим, говорит, старым грымзам, извини, матушка государыня, так их старыми грымзами и обозвал, этим, говорит, старым грымзам, заместо парчовых покровов на гроба да попам на ризы, дарить эки златоглавы на роброны! Сама, говорит, свою царскую казну грабит.
Императрица добродушно рассмеялась:
– Так в монахи собрался?
– В монахи, матушка-государыня.
– Так позови его сюда, пусть уж он сам меня пушит.
Марья Саввишна вышла и скоро воротилась с Захаром. Радетель царского добра явился туча тучей.
– Так к печорским угодникам, Захар Константинович, собираетесь? В схиму? – спросила императрица, стараясь не рассмеяться.
Почуяв скрытую насмешку, избалованный камердинер окончательно вышел из себя, но старался казаться спокойным и заговорил с ледяною почтительностью:
– Воля ваша, государыня… Я, кажись, служил вам верою и правдой… Еще когда вы изволили быть молоденькими, в великих княгинях изволили состоять, я когда вместе с Анной Никитишной да Татьяной Юрьевной изволили высечь крапивой Нарышкина Льва Александровича за то, что он, развалясь в вашем кабинете, распевал во все горло дурацкие песни, я ни единым словом не выдал вас его высочеству, хоть мне от них и досталось хуже, чем Нарышкину от вас. |