Всякое другое направление пресекло бы мне оные, равно и связь с армиями Тормасова и Чичагова, если бы они показали большую деятельность на угрожение правого фланга неприятельского.
Хотя я не отвергаю того, чтобы занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операцию со всеми силами линию, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, партиями моими буду пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы, и тем самым, отвращая всякое пособие, которое бы неприятельская армия с тылу своего иметь могла, и обратив на себя внимание неприятеля, надеюсь принудить его оставить Москву и переменить всю свою операционную линию.
Генералу Винценгероде предписано от меня держаться самому на Клинской или Тверской дороге, имея между тем по Ярославской казачий полк для охранения жителей от набегов неприятельских партий.
Теперь, в недальнем расстоянии от Москвы, собрав мои войска, твердою ногою могу ожидать неприятеля, и пока армия Вашего Императорского Величества цела и движима известною храбростию и нашим усердием, дотоле еще возвратная потеря Москвы не есть потеря Отечества».
И далее Кутузов добавил фразу, которая вскоре сыграла роковую роль и в судьбе Барклая, и в их взаимоотношениях. Более того, она заставила Михаила Богдановича потратить несколько месяцев на то, чтобы эту фразу — точнее, эту мысль Кутузова — опровергнуть. Вот она, эта фраза:
«Впрочем, Ваше Императорское Величество всемилостивейше согласиться изволите, что последствия сии нераздельно связаны с потерею Смоленска и с тем расстроенным совершенно состоянием войск, в котором я оные застал».
Прочитав письмо, царь не стал полемизировать со своим фельдмаршалом, почему, например, его «совершенно расстроенная армия» выиграла сражение при Бородине, не стал пенять Кутузову за то, что он упорно молчал целые десять напряженнейших дней: по-видимому, уже здесь проявился в нем тот новый человек, душа которого была освещена московским пожаром.
Вслед за тем Кутузов замолчал еще на тринадцать дней — с 4 по 17 сентября, послав, правда, к Александру полковника Мишо — француза на русской службе — и поручив устно изложить императору все, что произошло в Москве с тех пор, как его армия вошла в первопрестольную.
Мишо прибыл в Петербург 8 сентября, когда армия уже совершила свой великолепный маневр, перейдя у Боровского перевоза с Рязанской дороги на Старую Калужскую, но Мишо там не был, о маневре ничего не знал и потому рассказал императору только то, что велел ему Кутузов и чему он сам был свидетелем.
Узнав, что Москва сгорела и что французы вошли в город, Александр заплакал.
Затем царь спросил, каков дух армии, и услышал в ответ, что армия горит желанием сражаться до победы.
Завершая беседу, царь сказал Мишо:
— Возвратившись в армию, скажите нашим храбрецам, скажите моим верноподданным, везде, где вы проезжать будете, что если у меня не останется ни одного солдата, то я созову мое дорогое дворянство и добрых крестьян, что я буду предводительствовать ими и пожертвую всеми средствами моей империи. Россия представляет мне более способов, чем неприятели думают. Но ежели назначено судьбою и Промыслом Божиим династии моей более не царствовать на престоле моих предков, тогда, истощив все средства, которые в моей власти, я отращу себе бороду и лучше соглашусь питаться картофелем с последним из моих крестьян, нежели подпишу стыд моего Отечества и дорогих моих подданных, коих пожертвования умею ценить. Наполеон или я, я или он, но вместе мы не можем царствовать; я его узнал, он более не обманет меня!
Для того чтобы скрыть истинное направление отхода главных сил, оба русских арьергарда — на Рязанской дороге и у Боровского перевоза — продолжали вести бои с французами. |