Барклай сошел с крыльца и приник лицом к освещенному окну. У стола, перед свечою, сидела его покойная матушка — только совсем-совсем молодая — и, подперев щеку рукой, задумчиво глядела в окно.
И здесь всплыла в памяти у него другая картина — живая, четкая, ясная, будто видел он ее не далее чем вчера.
…Вот так же стоит на столе горящая свеча, только Кристхен сидит на диване вместе с тетушкой и то мечтательно, а то бездумно, как сейчас, глядит в окно. А Миша и дядя Георг за столом. Миша сидит выпрямив спину и расправив плечи — так всегда требует дядюшка, внимательно слушает то, что всем им читает Вермелейн.
На столе свежая белая скатерть, в начищенном до блеска серебряном подсвечнике толстая новая свеча, и дядюшка, чуть-чуть напоминая пастора, читает им книгу о жизни Лютера, с его изречениями, содержащими бездну премудрости.
Миша слушает, уставя взор на край подсвечника, по которому вьется черная готическая вязь, и в сотый раз читает: «Господь — наша крепость» — еще одно великое изречение учителя всех немецких протестантов…
Боясь напугать сестру, Михаил снова взошел на крыльцо и тихонечко постучал в дверь.
Желтый свет переместился из одного окна в другое, ближе к двери. Сухо щелкнула деревянная щеколда, и Кристина спросила:
— Кто здесь?
У Михаила снова замерло сердце, и он тихо-тихо сказал только два слова:
— Кристхен, маленькая.
— Боже мой, — услышал он прерывающийся шепот, — Боже мой, не может быть!
О, сколько радости выплеснулось на него этой ночью! Кристина и сама не пошла спать, и позвала дядю и тетю в гостиную. И они, нарушая добрые старые обычаи благонравной немецкой семьи, где всему свое время, вышли из спальни в шлафроках, тетушка в папильотках, а дядюшка в спальном колпаке, и, затормошив Михаила, затискав и зацеловав, не уставали повторять:
— Каков молодец! Нет, скажите на милость, каков молодец, право!
И, вконец презрев правила добропорядочности, решили сесть за стол, чтобы, не дожидаясь утра, расспросить племянника, как он оказался в Петербурге и зачем приехал. Дядюшка после первых же вопросов залихватски махнул рукой и достал из буфета пузатую зеленую бутылочку, к которой позволял себе прикладываться лишь по большим праздникам, да и то придя из кирхи. И тут Михаил понял, как сильно любят его здесь, ибо приезд его стал для Вермелейнов подобен Пасхе или Рождеству…
На следующий день поручик Барклай приехал с визитом к генерал-майору и кавалеру Паткулю.
На Барклае был праздничный мундир с белым колетом, сабля с серебряным эфесом, серебряный же эполет на левом плече и ниспадающий из-под него серебряный аксельбант — знак адъютантской службы, — на конце которого, как бы подтверждая это, был прикреплен карандаш для записей распоряжений начальника. Новый парик и сверкающие ботфорты дополняли парадный портрет высокого, стройного, молодого адъютанта командира Финляндского егерского корпуса его высокографского сиятельства Фридриха Ангальта.
Паткуль был одет по-домашнему: в старом камзоле, в поношенных форменных шароварах, мягких сапожках. Парика на нем не было, и оттого лоб генерала казался непомерно высоким, а лысая голова — большой и блестящей.
Выслушав сделанное по всей форме обращение, Паткуль улыбнулся и крепко пожал гостю руку. Затем, взяв его под руку, провел в кабинет и, учтиво усадив, задал сначала обычные в таких случаях вопросы. Однако же вскоре перешел к делу и стал вводить своего протеже в существо ожидающих его задач. И прежде прочего стал рассказывать о его новом начальнике графе Ангальте.
— Граф Фридрих — человек особенный и для знатного иноземца даже неправдоподобный, — начал генерал. — Начну с его происхождения, тем более что это потому весьма важно, что состоит он хотя и в дальнем, но все же в признаваемом родстве с самою государыней. |