— Какая же ты у меня красотулечка! — Григорий провёл рукой по тёмным волнистым волосам девочки.
— Всё, дед растаял. И как это только ей удаётся? — подковырнул Григория Минька. — Тут не знаешь, с какого бока подойти, а Анька ресничками хлопнет — и готово дело, бери деда тёпленьким и вей из него верёвки.
— Красота — страшная сила, — с набитым ртом пробурчал Кирилл.
— Да, ох уж эти женщины! — тоном знатока с расстановкой проговорил Минька, и, переглянувшись, Любаша с Анфисой невольно рассмеялись.
— Слушай, знаток женских сердец, — дед подставил чашку под краник самовара и повернул резную ручку, — скоро сентябрь, а ты все отмалчиваешься, тебе в этот год уже в десятый, а что потом?
— Потом… — Минька искоса взглянул на мать, — я хочу поступать в МГУ на журналистику.
— Это в Университет, что ли? — дед с уважением посмотрел на внука. — Ну, ты даёшь! У нас на всю семью один Кирюшка в учёные выбился, но и он до Университета не дотянул. Что ж, мы будем тобой гордиться, внук! — у Григория защипало в горле, и, поджав губы, он с волнением посмотрел на Михаила.
— Нет, я больше не могу эти глупости слушать! — Любаша отодвинула от себя чашку и укоризненно взглянула на отца. — Я думала, хоть ты ему подскажешь, а ты туда же.
— А что тебе не нравится? — мгновенно вспыхнул Минька, и под кожей его скул зашевелились упрямые отцовские желваки.
— Мы сто раз с тобой говорили на эту тему, мало? Давай поговорим в сто первый. Если ты настолько взрослый, чтобы принимать самостоятельные решения, ответь мне на один простой вопрос: в год институты выпускают пять тысяч журналистов, десять из них находят себе место, а куда деваются остальные четыре тысячи девятьсот девяносто? Не знаешь? — с вызовом кинула Любаша.
— Люб, брось, давай спокойно попьём чайку, а поговорим в следующий раз, — чувствуя свою вину за происходящее, Григорий беспокойно заёрзал на табуретке.
— Не знаешь? А я знаю, — будто не слыша просьбы отца, резко произнесла Люба. — Те, кто остался не у дел, сосут лапу и ждут, чтобы им Христа ради какая-нибудь третьесортная газетёнка заказала завалящий репортажик, а пока суд да дело, разгружают вагоны по ночам и перетаскивают ящики в магазинах.
— Вот так уж все четыре тыщи и перетаскивают? — попытался разрядить обстановку Григорий.
— Нет, зачем же? Если кого такая жизнь не устраивает — добро пожаловать в пекло, под пули! — не отводя взгляда от глаз сына, уверенно бросила она. — Неужели на свете мало достойных профессий? Ну почему именно журналистика?
— Потому что я так решил, — твёрдо ответил Михаил. — Это мой выбор.
— Господи, Кирилл, ну хоть ты ему скажи! У человека должна быть уверенность в завтрашнем дне, на худой конец, просто кусок хлеба! Ну, что ты молчишь?!
— Я? — Кирилл внимательно посмотрел на бледное лицо сына.
— Да, ты! Ты же ему отец, а не чужой дядя! — глаза Любаши сердито сверкнули. — Неужели ты не хочешь, чтобы его жизнь сложилась лучше твоей?!
Внезапно всё, что окружало Кирилла, поехало кругом, и он яснее, чем когда-либо, ощутил холод коснувшегося его груди ствола отцовского обреза. Квадратная подкова сочных, вишнёвых губ, окаймлённая густыми, блестящими волосами окладистой бороды, презрительно скривилась, и, опрокинувшись, время вернулось в тот день, когда, онемев от дикого страха и бесконечного отчаяния, перепуганный до смерти, Кирюша дрожал осиновым листом у беленной мелом деревенской печи, а его родной отец, Савелий Макарович Кряжин, как умел, боролся за счастье своего единственного сына. |