Изменить размер шрифта - +
Например, если сюжет нужен для того, чтобы перенести вас от одинокого ковбоя, въезжающего в город, к первой перестрелке, потом – к угону скота и, наконец, к главному конфликту, то это вестерн. А если все это – просто события на пути персонажа, а сюжет их окружает, обтекает, может обойтись без них и вообще ему, сюжету, в целом плевать, есть они там или нет, то это роман, действие которого происходит на Диком Западе.

Если каждое событие – часть сюжета, если все происходящее имеет значение, если в произведении нет сцен, предназначенных лишь для того, чтобы перекинуть аудиторию к следующему эпизоду, за который она заплатила, то это настоящая история, а на жанр можно забить.

Смысловое наполнение еще не делает жанра.

Преимущество жанра для создателя состоит в том, что жанр задает правила, по которым можно играть – и против которых тоже можно играть. Это сетка координат и общий рисунок игры. Иногда жанр придает тебе уверенности.

Еще одно преимущество жанра лично для меня – в том, что он выводит историю на первый план.

Истории содержат модели, которые влияют на другие истории, идущие следом за ними.

В восьмидесятые мне, молодому журналисту, выдали толстую стопку любовных романов-бестселлеров с названиями, состоящими непременно из одного слова (вроде «Кружева» или «Терзания»), и велели написать о них три тысячи слов. Я ушел и честно сел их читать – сначала озадаченно, затем со все нарастающим удовольствием. Постепенно до меня начало доходить, что все они кажутся такими знакомыми по одной простой причине: мы и правда уже встречались. Все это были переложения сказок, совсем старых, которые я читал еще мальчишкой, но перенесенных в наши дни и здешнюю реальность и щедро приправленных сексом и деньгами. И хотя в британском книгоиздании подобный жанр называют «шопинг-трахинг-романом», книги эти были не про шопинг и не про трах, а про традиционное «что случится дальше», причем с ужасно знакомой и предсказуемой структурой.

Помню, как я хладнокровно и расчетливо накропал собственный опус: там фигурировала невероятно красивая юная особа, впавшая в кому из-за махинаций своей зловредной тетки и провалявшаяся в бессознанке большую часть книги, пока благородный молодой ученый героического склада личности сражался, чтобы вернуть ее к жизни и спасти семейное состояние, и в конце концов был вынужден пробудить ее тем, что в шопинг-и-трахинг жанре считается за поцелуй. Одним словом, я составил коварный замысел, но так никогда и не реализовал его. Мне не хватило цинизма писать то, во что я не верю. Если уж переписывать «Спящую красавицу», нужно найти способ получше.

Но я считаю, что история на первом месте – это хорошо. К историям я глубоко неравнодушен. Я всегда мучительно сознаю, что не слишком хорош как рассказчик, а потом дико радуюсь, когда история получается хорошо или заканчивается правильно.

Я люблю красивый слог (хотя то, что считают красивым слогом в Англии, а именно слог максимально ясный, четкий и прямолинейный, – это, по-моему, совсем не то, что понимают под красивым слогом в Америке и уж тем более – в Ирландии или Индии).

Но я люблю драйв и узор историй.

Последние четыре дня я провел в основном в компании моей девяностопятилетней кузины Хелен Фейгин, которая сама выжила во время холокоста и потом какое-то время преподавала его историю в Университете Майами. Это поистине удивительная, выдающаяся женщина. Она мне рассказывала, как в 1942 году оказалась в Радомском гетто. Война прервала ее ученые штудии в Краковском университете, после чего ее отправили в гетто, учить детей (ей тогда было девятнадцать, может, двадцать). И вот, чтобы хоть как-то ощутить, что да, нормальная жизнь все еще возможна, эти десяти– и одиннадцатилетки приходили каждое утро, и она учила их латыни, и алгебре, и прочим вещам, которые не факт, что теперь им когда-нибудь пригодятся, – но она все равно учила.

Быстрый переход