Витя, по воспоминаниям родителей, собирал марки, завел аквариум — в нем, казалось, существовал загадочный и прекрасный потаенный мир, и глаз невозможно было оторвать от разноцветных рыбок — у каждой из них был свой характер, свои привычки и, наблюдая за ними, можно было бесконечно придумывать истории про подводное царство и мечтать о путешествиях по далеким морям-океанам… На озере Захарка он ловил тритонов — это было словно продолжение историй о «подводных тайнах», это был процесс приобщения к неведомому миру, который увлекал куда больше ежедневных школьных уроков.
А еще Витя очень любил кошек. Был у него котенок, который однажды упал с балкона. Обливаясь слезами, мальчик осторожно положил его в сумку и потащил в лечебницу, умолял там ветеринарного врача спасти любимца, без которого жизнь казалась ненужной…
Валентина Алексеевна вспоминает, что только дважды за все Витино детство наказывала его за опоздания домой: «Обычно скажу ему, чтобы был дома в девять. Прибегает, запыхавшись. Иногда просил: „Мама, ну можно еще немного погулять?“ И я разрешала еще на полчаса… А вот несколько раз чуть ли не по всему Вострякову бегала, искала его — как провалился. Куда-то они с мальчишками забежали, заигрались. Еле нашли…»
Когда-нибудь кто-нибудь, наверное, опишет поэтически и иронично феномен детства 1950-х годов. Сегодняшним молодым трудно понять, «из какого сора» добывалась нами поэзия, как причудливо, а порой и дико соединялись в неокрепших умах принципы общественной жизни, семейного бытования и книжный опыт. И вот в этом «вареве» рождались мы — такие, какими оказались сегодня.
Школа требовала строгости, дисциплины, организованности, регламентированности. Обязательность формы для девочек и мальчиков призвана была не только для порядка, но и для того, чтобы скрыть материальные условия существования семей. Мы все равно знали, кто из нас живет лучше, а кто — хуже, потому что тем, кому жилось особенно трудно, собирали деньги и вещи, но это делалось родителями, считалось, что втайне от детей, в классе же все были одинаково одеты, а значит — равны. У мальчиков — серая, почти военная гимнастерка, стянутая широким ремнем с блестящей пряжкой, белый подворотничок выглядывает полоской на определенное количество сантиметров. У девочек — коричневое платье в талию и черный фартук, воротничок и манжеты сверкают белизной (дежурный по классу каждое утро проверял состояние формы, рук и ушей). Первые два-три школьных дня были почти полностью посвящены тому, чтобы научиться сидеть за партой прямо, бесшумно откидывать пюпитр, складывая букварь и тетрадки в ящик, бесшумно опускать его. Так же бесшумно вставать, когда учитель входит в класс, а потом садиться на место. Сидеть за партой, сложив руки (правую поверх левой), плавно поднимать руку, когда хочешь ответить на вопрос.
Писали палочки карандашом («нажим — волосяная», «нажим — волосяная», это было невероятно трудно, потому что на «нажимах» довольно часто ломались тщательно отточенные родителями карандаши). Через какое-то время тем, у кого палочки получались наиболее ровными и красивыми, разрешалось начать пользоваться перьевой ручкой и чернильницей-непроливайкой. Пальцы оказывались вымазаны чернилами, в тетрадках появлялись кляксы (их можно было слизнуть языком!) — и дежурные по классу неистовствовали, заставляя каждую перемену тщательно мыть руки…
Мне легко, очень легко представить себе ученика младших классов Витю Авилова, рыжего мальчика, стриженного, как и все тогда, очень коротко, с аккуратной челочкой. Наверняка, глаза у него были в первые дни испуганными, а все движения очень старательными, а от того особенно неловкими, поэтому пюпитр парты с грохотом срывался, и никак не получалось бесшумно встать и сесть, а учительница смотрела осуждающе и (если была такой же замечательной, как моя первая учительница) строго, но спокойно говорила: «Авилов, в чем дело? Попробуй-ка еще раз…» И было так стыдно и неловко, что пюпитр захлопывался с еще более сильным грохотом, а бесшумные движения отзывались в тишине класса особенно громко. |