Дверь в квартиру была приоткрыта. Она толкнула ее. Заперла за собой. Постояла в прихожей, робея, как бывало в отрочестве.
Гостиная была пуста, крышка рояля опущена, портьеры задернуты.
Она вышла из комнаты.
Она разыскала его в столовой; дряхлый старик сидел, ничем не занятый, за большим черным столом. Он обернулся и посмотрел на нее. Его глаза испугали ее. Он выглядел безумным. Потом он ее узнал, и его древнее лицо озарила радость. Он попытался встать.
– Не двигайтесь! Сидите! – крикнула она, бросившись к нему.
Подбежав, она наклонилась, взяла его за руки.
Его губы и голос дрожали.
– Анна, милая моя Анна, – сказал он ей по-английски.
Напрягшись, он откашлялся, чтобы прочистить горло, заговорить тем, прежним голосом.
– Милая моя Анна, вы доставили мне огромное счастье, вздумав навестить своего учителя.
Она осмотрелась. Комната выглядела по-прежнему – низкая, длинная, плохо освещенная, только запустение стало заметнее, чем пятьдесят лет назад. В те годы ее редко сюда допускали. Темные потолочные балки все так же тяжело нависали над головой. Пустой камин; сверху, на стене, черное распятие. И больше нигде никаких изображений. Все та же тишина. Все та же жестокость.
* * *
Стояла пасмурная, но очень теплая погода. Выйдя из самолета, она заметила в десятке метров от себя пастуха в желтом бубу; он стоял, опираясь на посох, и безразлично смотрел на нее.
Три или четыре козы щипали серую траву чуть поодаль, на взлетной полосе.
Она отдала дорожную сумку шоферу, который подбежал к ней мелкой рысцой. Нескончаемо долго, много часов они ехали через бидонвили. Наконец она очутилась в роскошной гостиной. Чернокожий настройщик еще трудился над старым роялем «Pleyel» XIX века.
* * *
Австралия.
Ее память, не очень долговременная, становилась необычайно цепкой в конкретные моменты.
Простой пример: стоило ей выпить вина, как она все забывала.
И по вечерам все забывала.
Но когда она исполняла, когда записывала музыку, она переставала пить. Ставила с ног на голову обычное расписание. С приходом ночи оставалась в своей комнате. Читала партитуры. Все равно какие – оркестровые произведения, квартеты, трио, сочинения для органа, Lieder. Мгновенно запоминала их. Откладывала в сторону.
Сидя с открытыми глазами перед голой стеной (или стеной, с которой она убирала картины, снимки, литографии) гостиничного номера или артистической уборной, она созерцала невидимую панораму в пустоте.
Потом, все такая же собранная, очень прямая, осторожной походкой – чтобы не спугнуть свое видение, – выходила в концертный зал или в студию, шла к инструментам.
Она записывала свои сочинения на двух роялях «Steinway», совершенно разных – день и ночь! – но с прекрасным, очень глубоким звуком, с очень глубокими клавишами.
Садилась, поднимала руки, долго выжидала в тишине. И внезапно начинала играть.
Вся работа по концентрации творилась за сценой. Техники уже были готовы, ждали. Она входила в студию. И всегда делала запись с первого раза.
* * *
В Сиднее она ночевала в квартире Уоррена. Она объясняла Уоррену:
– Похоже, что сон диктует поведение тела самому древнему из наших трех мозговых центров. Ночью правая рука теряет свою виртуозность. А левая, наоборот, становится необычайно ловкой. Пианисту – если он композитор – выгоднее всего записываться в те часы, когда людям полагается спать. Его левая рука сможет творить настоящие чудеса. И в то же время пальцы обычно доминирующей правой утрачивают все свое мастерство.
В другой раз она сказала японскому журналисту, бравшему у нее интервью:
– Художник Клее заставлял себя писать в дневное время левой рукой – специально, чтобы его живопись выглядела по-детски неловкой, неожиданной. |