Обращает его в какую-то тряпку. Работать, — да, так всегда говорят здесь сначала, когда приезжают. А хочешь, я скажу тебе, во что обратится здесь твоя жизнь? Или лучше скажи ты сам! Сколько часов ты провел в кафе за эти два дня? Ну-ка, сколько?
— Какие глупости, — возразил я. — Ведь я еще не устроился. Через неделю…
Он покачал головой.
— Через неделю, если в тебе еще останутся силы, ты поймешь, что я был прав. Во всяком случае, у тебя уже не будет сил бороться. Ты уже отдашься своей жалкой участи: утром — час в канцелярии для виду; после обеда — лимонад и теннис с разными кислыми девчонками; в семь часов — коктейль с замужними, более или менее молодыми дамами; ночью — виски и девочки из мюзик-холла, у которых ты будешь искать рассеяния тех душевных волнений, какие возбудит в тебе дневной флирт. Вот!
Его намерение было слишком очевидно; карикатура, которую он мне нарисовал, слишком отличалась от суровой перспективы, открытой мне накануне строгим полковником Приэром.
— Ты преувеличиваешь, — ответил я, смеясь.
— Преувеличиваю! — воскликнул он. — Хотел бы я думать, что преувеличиваю, но мне страшно за тебя, страшно, — понимаешь?
Одни и те же слова дважды на протяжении двух дней… Я вздрогнул от неприятного ощущения.
— Мне хотелось бы знать, чего, собственно, ты опасаешься? Он пожал плечами.
— Э, разве я знаю! Вот тебе пример. Ты всего два дня в Бейруте, но мог бы уже подметить, что здесь трудно прожить меньше чем на сто франков в день. Эти сто франков, эти сорок тысяч в год, есть ли они у тебя?
— Не скажешь ли ты мне, — возразил я с досадой, — как поступают те из наших товарищей — а их немало! — у которых нет таких денег.
— Ошибаешься, — отвечал Вальтер, говоривший теперь с удручающим спокойствием. — Большинство бейрутских офицеров имеют кое-какие деньги. Приехав в Сирию, чтобы сделать сбережения, они проедают здесь свои гроши. Есть и такие, у которых нет ничего, — я это знаю. Такие или делают долги, или же влачат в своих конурах такое существование, какое для тебя — уверяю тебя! — было бы совершенно невыносимо, судя по той манере, с какою ты только что обсуждал в Табари карту вин.
Он подумал и добавил:
— Я прекрасно знаю, — есть еще третья категория: это — Женатые. Но об этих я и говорить не хочу.
— Почему?
— Потому, что они офицеры только по имени. Я положил руку ему на плечо.
— Вальтер, выслушай меня.
— Ну?
— Вальтер, я не сержусь на тебя за эти слова. Не сержусь тем более, что, помнится, когда-то я говорил то же самое. Помнишь, это было в Алепе. Нам сообщили тогда о женитьбе одного из наших товарищей, Баранже. Неужели ты сказал бы сегодня то же самое, если бы узнал, что я женюсь?
— Да, — ответил он, — почему бы мне изменить свое мнение!
— Потому, что с тех пор капитан Баранже пал смертью храбрых при штурме Энтабы.
— Умирать одно, — возразил он, — а быть храбрым офицером — другое. То, что я говорил о Баранже, я скажу и о тебе. И даже больше.
— Даже больше?
— Да, потому что Баранже все равно остался бы служить в колониальных войсках. Женившись, он не жертвовал тем, чем пожертвуешь ты.
— Чем же я пожертвую?
Он взял меня за руку и сказал тоном, которого я никогда не забуду, — тоном, в котором упрек смешивался с чувством, способным вызвать самые безудержные слезы:
— Люсьен, Люсьен, неужели за такое короткое время ты мог забыть три года нашей совместной жизни?
Он почувствовал, что я слабею, и продолжал:
— Что ты мне сейчас сказал?. |