— По… той же?
— Я знал, что произошло. Она оставила мне записку с объяснением.
— Ты знал, что она убила себя и при этом позволил им…
— Да, я знал и позволил.
— Но почему… почему? Это так несправедливо… так жестоко…
— Я привык к людской клевете и по большей части заслужил, чтобы обо мне говорили дурно. Ты же знаешь, — я предупреждал тебя, — что ты выходишь замуж отнюдь не за святого.
— Но — убийство…
— Теперь это наша тайна, Даллас.
— Но я собираюсь рассказать о ней.
— Нет. Ты кое о чем забыла.
— О чем?
— Женевьева.
Я посмотрела на него и поняла.
— Да, Женевьева, — продолжал он. — Ты знаешь, какая она — неистова, легко возбудима. Как легко было бы сделать с ней то, что произошло с ее бабкой. Пока ты здесь, она немного изменилась. Нельзя ожидать… но я думаю, что легче всего свести человека с ума постоянной слежкой, предполагая, что семя порока в ней разовьется. Я не хочу, чтобы на нее так смотрели. Я хочу, чтобы у нее была возможность вырасти в нормальных условиях. Франсуаза убила себя ради ребенка, которого ждала; я могу по крайней мере выдержать сплетни ради нашей дочери. Теперь ты понимаешь, Даллас?
— Да, я понимаю.
— Я рад, потому что теперь между нами нет тайн.
Я смотрела на пруд. Было жарко, день клонился к вечеру. Я приехала сюда лишь год назад. Столько произошло за один короткий год!
— Ты молчишь, — сказал он. — Скажи мне, о чем ты думаешь?
— Я думала обо всем, что случилось с тех пор, как я сюда приехала. Все совсем не так, каким казалось мне, когда я здесь появилась… когда увидела тебя впервые. Ты показался мне совсем не таким, какой на самом деле… и теперь я вижу, что ты способен на… великую жертву.
— Дорогая, ты все слишком драматизируешь. Эта… жертва недорого мне стоит. Какое мне дело до того, что обо мне говорят? Ты знаешь, я достаточно дерзок, чтобы сказать людям: «Говорите, что хотите.» И хотя мне нет никакого дела до всего мира, есть некто, чье мнение очень важно для меня… Вот почему я сижу здесь, наслаждаясь ее одобрением, и даже позволяю ей возвести меня в ранг святого. Я знаю, что она, конечно, скоро обнаружит, что это иллюзия… но как приятно поносить нимб хоть немного.
— Почему ты все время хочешь очернить себя?
— Потому что за маской надменности скрывается страх.
— Страх? Чего же ты боишься?
— Что ты разлюбишь меня.
— А как же я? Неужели ты думаешь, что у меня нет таких же сомнений?
— Приятно сознавать, что и у тебя встречаются недостатки.
— Мне кажется, — сказала я, — что это счастливейшая минута в моей жизни.
Он обнял меня, и некоторое время мы сидели рядом, глядя на сад, где царил покой.
— Пусть эта минута длится вечно, — сказал он.
Он взял из моих рук тетрадь и оторвал обложку. Потом зажег спичку и поднес ее к страницам.
Голубые и желтые языки пламени пожирали страницы, исписанные детским почерком.
Вскоре от признания Франсуазы ничего не осталось.
Он сказал:
— Неразумно было сохранять это. Ты объяснишь Нуну?
Я кивнула. Взяла обложку от тетради и положила себе в карман.
Вместе мы наблюдали, как куски почерневшей бумаги разлетались по лугу. Я думала о будущем — о сплетнях, которые будут постоянно доходить до моих ушей, о неистовости Женевьевы, о сложности человека, которого я таким непостижимым образом полюбила. Будущее бросало мне вызов. Но я из тех, кто всегда его принимает.
|