Я входил в продолговатую комнату на первом этаже с таким низким потолком, что верх двери царапал его. В шкафах, в углах и на стенах лежали и висели скрипки: со смычками, засунутыми под струны, красноватые блестящие четверти, несомненно ничего не стоящие; полосатые, как поросята, целые скрипки и мрачные куски половин без блеска, о которых на первый взгляд ничего нельзя сказать. Всегда, сколько раз я ни входил в это помещение, мне казалось, что они поменялись местами или иначе выглядят, а возможно, их вообще заменили на совершенно другие инструменты. Все это множество (особенно в вечерние сумерки, когда во Влтаве начинает клевать рыба) принималось само по себе шуметь и перекликаться с досками пола, которые, скрипя и приподнимая разостланные по ним дорожки, начинали ходить ходуном. Смычки, терлись о бока инструментов, скрипки – друг о друга, струны или провисали, или рвались, с натертых канифолью смычков летела беловатая пыль, лакированные деки раздувались и лопались, а колки начинали поворачиваться сами собой.
Однажды осенним вечером мы собрались вчетвером в этой комнате, чтобы репетировать. Все, разумеется, были учениками Шевчика, давшего нам партитуру квартета. Я вынул из своего ящика виолончель, второй ученик принес фагот, третий сел за рояль с черными клавишами и белыми полутонами, а последним появился самый известный из нас – скрипач. До этого я никогда не видел его вблизи, но часто слышал о моем земляке из Белграда, Ма-нассии Букуре и о его красавице сестре Геронее, которая смеялась одновременно и ртом и грудью. В то время в моде было носить кольца из черной слюды и заранее заказывать свои посмертные маски. Про Манассию говорили, что и он поклонник такой моды. Еще о нем рассказывали, что по праздникам он причащается по-цыгански – уксусом и хреном, – а потом исчезает на несколько месяцев, не слушая предупреждений маэстро Шевчика, который слал ему вслед письма с печатями, запакованные в мешковину из джута. Его экзаменов всегда ждали с особым любопытством, и зал консерватории в те дни обычно бывал переполнен, а провести вечер в компании Манассии, когда он был в загуле, стоило целого месяца обычных развлечений.
Когда он вошел, я действительно заметил на его пальце кольцо со слюдой, а также и то, что каждый ноготь на его левой руке был покрашен лаком определенного цвета. Поэтому, когда он играл, было видно, какой палец что делает.
Мы познакомились и после репетиций стали ходить в пивную, где, сидя за пивом, Манассия сдувал пену в чужие кружки. Однажды вечером, глядя на меня сквозь ресницы, белые от пивной пены, он спросил:
– Ты уверен в том, что не боишься четных чисел?
– Не боюсь, – ответил я удивленно. – А что их бояться?
– Но ведь четное число – это число мертвых. Нечетное количество цветов приносят только живым, четные принадлежат кладбищам. Нечетное – в начале, четное – в конце…
Вместо пуговиц у него были серебряные чайные ложки с отпиленными ручками и двумя дырочками для пришивания. Когда ему хотелось отдохнуть и развлечься, он садился решать задачи по тригонометрии.
– Знаешь что, – сказал он мне однажды вечером, полируя о свои бакенбарды покрытые лаком ногти, – не напрасно говорят: «Тут нужны две пары глаз!» Я думал об этом и пришел к выводу, что это выражение относится не к какому-то четырехглазому чудовищу, а к двум людям, у глаз которых есть что-нибудь общее. Так же как можно смотреть левым глазом сквозь правый, вполне вероятно, можно смотреть своими глазами сквозь чужие. Нужно только найти то общее, что их связывает. Каждая пара глаз, ты это сто раз сам видел, имеет разную глубину и цвет. Эту глубину можно с большой степенью точности вычислить тригонометрическим путем. Я провел кое-какие исследования и теперь убежден, что у глаз одной глубины и цвета есть какой-то общий знаменатель…
На мгновение он замолчал, и я заметил, что, пока его правый глаз мигнет один раз, левый успевает сделать это дважды. |