Всеволод заходил побеседовать, выкроил время – главковерх всея космическая мощь… И ведь, в общем‑то, с первого дня Всеволод очень нравился Колю, может, даже больше остальных, с кем свела его за эту неделю его новая судьба. И говорили по делу – не о науке бесконечной, и не о здоровье, а о звездолете, о том, что там хотят сделать музей, и нужны Колевы консультации. Не согласился бы он слетать на «Восток звездный», или это ему будет психологически тяжело? И еще вопрос серьезный – разделились мнения, где музей делать. Одни считают, что надо корабль на мощных гравиторах опустить с орбиты на Землю, скорее всего, на бывший Байконур, потому что первый звездный крейсер был назван, по решению отправлявшей экспедицию ООН, в честь первого корабля с человеком, и где‑то правильно назван, ведь, как не относись к Никите и его команде за то, что они человека, будто подопытную крысу‑рекордистку, шуганули на виток, для тех, кто «Восток» делал и на нем летел, это действительно был подвиг; другие считают, что надо оставить звездолет, как есть, на стационарной орбите, пусть это даже повредит посещаемости; зато те, кто придет, полнее поймут чувство отъединенности и пустоты вокруг, и превращать механизм, назначенный его создателями только для космоса, в игрушку среди карагачей и олеандров, есть надругательство над памятью давно умерших дерзких и талантливых людей. А мнение Коля? Но Колю было не до того. Он отвечал невпопад, обещал, что еще подумает, а сам смотрел на сильное лицо, на плечищи маршала, на обтянувшую атлетическую грудь полупрозрачную безрукавку, и сравнивал себя с ним, и вообще с мужчинами этого мира, и думал: господи, да куда мне теперь с аритмией, анемией, черт знает, чем еще… да даже и без них… Телки меня просто не почувствуют, пыхти не пыхти. И почему‑то от начала разговора в голову навязчиво толкалось и ломилось воспоминание, мучительно стыдное уже и в конце той жизни, и подавно в этой: как он, сам‑то по деду чех, с именем немецким в честь немецкого канцлера, при котором незадолго до рождения будущего звездного пилота соединились наконец Германии, сидит в курсантской казарме с пятью такими же двадцатилетними остолопами и снисходительно цедит, якобы с изяществом держа дымливую «Флуерашину» у рта: «Русских просто уже нет. Они сами истребили себя, а остаток генетически выродился в семидесятых. Сейчас русские – это не нация, а сословие, каста. Кто за сохранение остатков империи – тот и русский…» Хорошо, что Всеволод этого не знает, думал Коль. О подобных эпизодах, как назло один за другим запузырившихся в памяти, он даже под пыткой никогда не рассказал бы этому Добрыне, да и кому угодно, хоть Ибису, хоть чибису… Не получилось разговора. Полвечера Всеволод пытался вовлечь Коля в свои дела, потом ушел – время свободное вышло.
Назавтра Коль опять делал доклад для полного зала планетологов – на сей раз о хищных гейзерах второй планеты Эпсилон Эридана. Гейзеры были штукой вполне загадочной, одной из многих загадочных штук, встреченных в полете, и, хотя ассистенты и видео крутили на экран, и давали всю цифирь на кресельные компьютеры, самого Коля, когда он отговорил, еще часа три мучили вопросами. Затем, после обеда, доклад трансформировался в дискуссию, и Коль сидел, неловко было уйти, решат еще, что он тупой звездный извозчик, довез материалы – нате, а мне все до лампочки. Какие‑то высказывания, кажется, были дельными, но в целом Коль негусто понимал. Ясутоки, пребывавший рядом, время от времени мягко спрашивал, на устал ли Коль, не угодно ли ему покинуть зал и отдохнуть, или, например, поплескаться в бассейне – и Коль, с каждым разом все раздраженнее огрызался: хочу, дескать, узнать, что сообразит высокая наука двадцать третьего века. «Ты что же, Ясутоки‑сан, думаешь, мне эти гейзеры до лампочки? Это вам, может быть – а я над ними летывал, вот так, в пяти метрах!» Ясутоки спрятал глаза, но не смог утаить тяжелого вздоха. |