А может, и вскрикнул. Не помню.
Она стояла у стенки с противоположной стороны, тихая, словно ясный день. Блестки сверкали подобно алмазам, и вся она была как мерцающий маячок среди множества пестрых шкур. Она тоже заметила меня и, встретившись со мной взглядом, задержала его будто бы на целую вечность. Держалась она хладнокровно и никуда не спешила. И даже улыбалась. Я начал было к ней пробираться, но что‑то в ее взгляде заставило меня замереть на месте.
Этот краснорожий сукин сын стоял к ней спиной и изрыгал проклятия, размахивая руками и вращая тростью с серебряным набалдашником. Его шелковый цилиндр валялся рядом на соломе.
Она за чем‑то потянулась. Между нами пронесся жираф, длинная шея которого грациозно покачивалась даже в этой суматохе – и тут я увидел, что она схватила железный кол. Она держала его непринужденно, возя концом по сухой земле. Потом вновь мечтательно взглянула на меня. И, наконец, взор ее скользнул в сторону маячащего перед ней затылка.
– О боже, – пробормотал я, вдруг сообразив, что к чему. И тут же рванулся к ней и закричал, хотя понятно было, что она меня не услышит: – Не смей! Не смей!
Она подняла кол над головой и опустила вниз, разбив его макушку, словно арбуз. Череп раскололся пополам, глаза широко раскрылись, рот застыл в виде буквы О. Он рухнул на колени и уткнулся лицом в солому.
Я был до того ошарашен, что не шевельнулся, даже когда вокруг моих ног сомкнул свои гибкие лапы молодой орангутанг.
Как давно это было. Боже, как давно. Но до сих пор не могу выкинуть все это из головы.
Обычно я не распространяюсь о тех временах. Никогда не распространялся. Непонятно только, почему: я работал в цирках около семи лет, и о чем же еще рассказывать, как не об этом?
На самом деле, все мне понятно: я никогда себе не доверял. Боялся сорваться. Я знал, как важно сохранить ее тайну, и ведь хранил эту тайну на протяжении всей ее жизни, да и потом.
За семьдесят лет не рассказал ни одной живой душе.
ГЛАВА 1
Мне девяносто. Или девяносто три. Или так, или этак.
Когда вам пять, ваш возраст известен с точностью до месяца. Даже когда вам за двадцать, вы еще помните, сколько вам на самом деле лет. Вы говорите: мне двадцать три. Или, допустим, двадцать семь. А вот после тридцати начинаются всякие странности. Сперва – просто сбой, минутное колебание. Сколько вам лет? Ну, как же, мне… – уверенно начинаете вы и вдруг останавливаетесь. Вы собирались ответить, что тридцать три, но ведь это неправда. Вам тридцать пять. И тут вас одолевает беспокойство, вам кажется, что это начало конца. Да так оно и есть, только пройдут десятилетия, прежде чем вы это признаете.
Вы начинаете забывать слова: вот же оно, вертится на кончике языка, но ни за что не сорвется. Вы идете за чем‑то наверх, но, поднявшись по лестнице, уже не помните, зачем отправились. Прежде чем обратиться к сыну по имени, вы перебираете имена всех своих остальных детей и даже собаки. Порой вы забываете, какое нынче число. И наконец – какой нынче год.
На самом деле я не так уж и много забыл. Просто бросил следить за происходящим. Настало новое тысячелетие, тут уж я в курсе – столько возни и хлопот без всякого повода, вся эта молодежь, беспокойно кудахчущая и на всякий случай закупающая консервы, а все потому, что кто‑то поленился оставить место для четырех цифр вместо двух. Но, кажется, это было месяц назад, а может, и три года. Какая, в конце концов, разница? Чем три недели отличаются от трех лет и даже трех десятилетий, если все они заполнены толченым горохом, кашей – размазней и подгузниками «Депенд»?
Мне девяносто. Или девяносто три. Или так, или этак.
Похоже, там не то авария, не то чинят дорогу, поскольку целая компания старушек прилипла к окну в конце вестибюля, словно малышня или арестанты. До чего они все тонкие и хрупкие, а волосы их подобны дымке. |