Изменить размер шрифта - +
До чего они все тонкие и хрупкие, а волосы их подобны дымке. Большинство из них на добрую дюжину лет моложе меня, и это просто поразительно. Даже когда тело изменяет вам, разум отказывается это признать.

Мое кресло‑каталка стоит в коридоре, а рядом ходунки. Слава богу, я здорово продвинулся с тех пор, как сломал бедро. Поначалу казалось, что я больше не буду ходить – вот почему меня вообще уговорили перебраться сюда, однако каждые пару часов я встаю и прохожу несколько шагов, и каждый день мне удается пройти все больше и больше, прежде чем я почувствую, что пора бы уже и вернуться. Ничего, мы еще повоюем.

Их там уже пять, этих седовласых кумушек, сбившихся в кучку и тычущих скрюченными пальцами в стекло. Я жду, не уйдут ли они. Но нет, не уходят.

Я смотрю вниз, убеждаюсь, что кресло стоит на тормозах, и осторожно поднимаюсь, опираясь на ручку кресла – все‑таки перебираться на ходунки небезопасно. Наконец я готов. Ухватившись за серые резиновые подлокотники, я толкаю ходунки вперед, распрямляя локти – получается как раз шаг длиной с плитку, какими здесь выстелен пол. Волочу вперед левую ногу, проверяю, крепко ли она стоит, и подтаскиваю к ней правую. Толкаем, волочем, ждем, волочем. Толкаем, волочем, ждем, волочем.

Вестибюль длинный, а ноги уже не слушаются. Это, слава богу, не та хромота, что была у Верблюда, но все равно я стал передвигаться медленнее. Бедный старина Верблюд, я и думать – то о нем забыл. Ноги у него болтались так, что ему приходилось высоко поднимать колени и выбрасывать ступни вперед. А я волочу ноги, как будто они налиты свинцом, а поскольку спина у меня сгорбленная, приходится все время смотреть на собственные тапочки в обрамлении ходунков.

Не быстрое это дело – добраться до конца вестибюля, но в конце концов, я справляюсь, и даже на своих двоих. Я доволен как последний дурак, но тут же вспоминаю, что мне еще придется возвращаться.

Завидев меня, старушки расступаются. Все они очень живенькие, из тех, что передвигаются сами или же просят подружку прокатить их по вестибюлю в кресле‑каталке. Они, голубушки, пока еще в своем уме, и очень ко мне добры. Таких как я тут немного – старик среди целого моря вдов, все еще скорбящих по мужьям.

– Эй, – кудахчет Хейзл, – пропустите Якоба.

Она оттаскивает инвалидное кресло Долли на несколько футов назад и принимается суетиться вокруг меня, всплескивая руками. В ее белесых глазах мелькают искорки.

– Ах, как интересно! Все утро возятся.

Я приближаюсь к стеклу и поднимаю голову, щурясь от солнечного света. Солнце такое яркое, что поначалу я не могу ничего разглядеть. Но постепенно предметы начинают обретать очертания.

В парке в конце квартала появился огромный брезентовый шатер в пурпурно‑белую полоску с остроконечной верхушкой – ошибиться невозможно…

Сердце сжимается так, что я хватаюсь за грудь.

– Якоб! Ой, Якоб! – кричит Хейзл. – Боже мой! Боже мой! – Она в замешательстве машет руками и поворачивается в сторону вестибюля. – Сиделка! Сиделка! Скорее же! Мистер Янковский!

– Все в порядке, – говорю я, откашливаясь и растирая грудь. Вот так всегда и бывает со старухами. Вечно боятся, что ты вот‑вот скопытишься. – Послушайте, Хейзл, все в порядке.

Но слишком поздно. В вестибюле раздается скрип резиновых подметок, и вот уже вокруг меня толпятся сиделки. Судя по всему, в конечном счете мне не придется беспокоиться о том, как вернуться в свое кресло.

– И что у нас сегодня на ужин? – бормочу я, когда меня ввозят в столовую. – Овсянка? Толченый горох? Манная кашка? А ну‑ка, дайте я угадаю… тапиока? Что, и в самом деле тапиока? А может, рисовый пудинг?

– Ох, мистер Янковский, ну вы и шутник, – спокойно произносит сиделка.

Быстрый переход