Но Революцию царь остановить уже не мог…
Зябко… Казалось бы, и печи протоплены хорошо, и окна плотно прикрыты — ни одной щелочки, через которую может пробраться в комнаты сырой, мозглый февральский ветер, и так покойно, привычно среди слабо мерцающих лампад и уютной мягкой мебели, а все равно зябко. Словно тихонько крадется у тебя по спине морозец, исподволь взбираясь все выше и выше, и вот уже он холодит затылок, ерошит на макушке тщательно уложенные волосы, скользким, мерзким ужом забирается под темя и расползается там, в мозгу, сковывая его ледяным ужасом непоправимости надвигающейся беды, великого крушения всего, что казалось еще совсем недавно столь незыблемым, вечным, как древние египетские пирамиды или седые горы, над которыми время не имеет власти.
Власть… Теперь она, наверное, будет им потеряна, и потеряна навсегда. Или нет? Сегодня опять прозвучало слово «отречение». Отречься, отринуть… Снять с себя бармы верховного властителя земли Русской, отречься от престола, вместе с короной и скипетром отдать его. Кому? Кому отдать-то?
Николай Александрович Романов слегка подрагивающими от нервного напряжения пальцами раскрыл стоявшую перед ним на столе резную шкатулку с турецкими папиросами, взял одну, зачем-то повертел, словно увидев впервые, потом, одернув сам себя — вдруг кто видит его со стороны: монарх, а он еще пока монарх, никогда не остается наедине с самим собой, разве только мысленно, — слегка смял картонный мундштук, сунул его в рот, медленно поднес к папиросе зажженную спичку. Глубоко затянулся.
Теплый ароматный табачный дым как будто немного отогнал притаившийся холодный страх — зачем лицемерить, он знал, что этот морозец, исподволь забирающий тело и душу, называется просто: страх. Лицо окуталось синеватым пахучим облаком, навеявшим воспоминания. Как живой, встал перед глазами убиенный старец Григорий Распутин, глухо бубнящий себе под нос:
— Не мужицкая, не мужицкая это будет война, а господская. Мужику война не нужна. Он и так гол… А Богу война не нужна и подавно!.. Мужик-то силен…
Да, силен оказался мужик, ох как силен! Он и без Григория это понял, потому и отмахивался постоянно от Аликс, понуждавшей его все делать сообразно пожеланиям Друга, как они обычно называли в своем домашнем кругу Распутина. Николай считал себя способным и без советов Григория принимать правильные решения, потому что помыслами самодержца всея Руси движет сам Господь — иначе он, Николай, будет уж не царь, не помазанник Божий, а так, нечто вроде истукана или марионетки. Поэтому зачем ненужные посредники между ним и Божьим Провидением?
Но все зашаталось теперь, затрещало по швам, захрустело, как кость под мясницким топором. «А ну как топором да по моей шее?» — мелькнула жуткая мыслишка, но он тут же отогнал ее, затоптал, загнал в самый дальний темный угол — не посмеют! Кто решится поднять руку на него? Пусть за его спиной два с лишним года напрасных жертв, недовольства тяжелыми ошибками Верховного командования, бесконечных и невозвратных потерь, нехваток оружия, продовольствия, жуткого шепота по углам в домах всей державы о предательстве самой царицы, шепота, порождающего панику перед невозможностью утаить хотя бы один, самый завалящий секрет от немецких шпионов, пусть! Но он пока еще царь!
Надолго ли?..
Отречься, уйти, оставить трон предков — кому? Великому князю, своему дяде Николаю Николаевичу? Никогда и ни за что! Кому тогда?
Великому князю Александру Михайловичу? Стареющий бонвиван, царский шурин, генерал-адъютант, адмирал. Поставил его ведать организацией авиадела в действующей армии — так напакостил, даром что полсотни лет прожил! В какие только авантюры не пускался, участвовал в корейских концессиях Безобразова, беззастенчиво крал деньги при постройке военных кораблей и торговых судов, закрыв глаза покупал у союзников заведомо бракованные аэропланы — ящики с ними приемочная комиссия даже не открывала — и отправлял на фронт аэропланы, на которых нельзя было летать. |