Надо. И прекрасно, что призывают ратников второго разряда. Пуля, она выбьет…
С первого дня войны сердце Поэта не знает покоя.
«…Война отвратительна. Тыл еще отвратительней. Чтобы сказать о войне — надо ее видеть. Пошел записываться добровольцем. Не позволили. Нет благонадежности».
И вот восьмого сентября 1915 года петроградский уездный начальник вызвал Поэта, ратника второго разряда, и вручил ему мобилизационный лист.
Максим Горький, внимательно следивший за судьбой Поэта, был не на шутку встревожен: «…он молод, ему всего двадцать лет, он криклив, необуздан, но у него, несомненно, где-то под спудом есть дарование. Ему надо работать, надо учиться, и он будет писать хорошие, настоящие стихи».
Горький помог оставить Поэта в Петрограде, служить на правах вольноопределяющегося в военно-автомобильной школе.
«…Забрили. Идти на фронт не хочу. Притворился чертежником. Ночью учусь у какого-то инженера чертить авто. С печатанием еще хуже. Солдатам запрещают».
Восьмого октября 1915 года Поэт принес военную присягу. «Даты времени смотревшего в обряд посвящения меня в солдаты…»
И сразу же письмо родным, в милую его сердцу Москву. Успокоить, затушевать всю мерзость царской солдатчины.
«Дорогие мамочка, Людочка, Олечка!
Только сейчас окончились мои мытарства по призыву. Спешу вам написать и успокоить.
Я призван и взят в Петроградскую автомобильную школу, где меня определили в чертежную, как умелого и опытного чертежника. Беспокоиться обо мне совершенно не следует. После работы в школе я могу вести все те занятия, какие вел и раньше. Адрес мой остается прежний. Напишите о себе. Как у вас…»
Хорошо вышколенный лакей-официант, одетый в темно-зеленую, обшитую галуном ливрею, осторожно держа укутанную в салфетку темную бутылку, налил в высокие тонкие бокалы золотистого вина. Чиркнув спичкой, зажег свечи на столе — тускло замерцало старинное столовое серебро, желто-розовые блики легли на туго накрахмаленные салфетки, заискрилось, заиграло в неверном свете свечей содержимое бокалов.
Лакей поклонился и вышел, неслышно притворив за собой высокую тяжелую дверь. В кабинете повисла тишина.
Стыл за окнами шинельно-серый сумрак осеннего петроградского вечера, багрово тлели угли в большом камине. Двое людей, сидевшие за столом, молчали.
— Нуте-с, — первым нарушил молчание хозяин, полный, коротко стриженный, с жесткой щеткой рыжеватых усов под мясистым носом, — давайте выпьем со свиданьицем, как говорят в России. — Он поднял свой бокал на уровень глаз. — Вино хорошее, попробуйте, мой друг.
— Спасибо.
Гость — высокий худощавый светловолосый человек без особых примет — последовал его примеру.
— Дальше ухаживать за собой придется самим, — усмехнулся хозяин, — говорить будем только на русском. Вернее, говорить буду преимущественно я, а вам, мой друг, надлежит меня очень внимательно слушать. Как вино?
Гость одобрительно кивнул.
— Отведайте… — хозяин жестом истого хлебосола подвинул ближе к нему тарелки с закусками, — у меня хороший повар. Пожалуй, в моем возрасте ничто больше так не радует и не греет душу.
— Русские говорят, что до тридцати лет греет жена, после тридцати рюмка вина, а еще через тридцать лет и печка не согреет, — улыбнулся одними глазами гость.
— Прелестная поговорка. Я вижу, вы совсем обрусели. Это хорошо. Положите себе телятины… Вы знаете, графиня Магдалина Павловна Ностиц, урожденная Бутон, ярая противница Распутина, недавно рассказывала одному из наших людей, что в начале сентября в доме графини Палей состоялось некое собрание, на котором присутствовали Гучков, Сазонов и французский посол. |