Они все до одного были отважными витязями и рубили головы драконам не хуже, чем я маковые головки, но никогда я не слышал, чтобы они что-то там читали или писали. А ведь когда приходится человеку читать, считать? Когда ему захочется узнать, сколько раз часы-ходики пробили или сколько яичек в гнезде у пустельги? И ради этого всю зиму в школу ходить? Написать-нарисовать я вам тоже без всякой школы нарисую мелом на крышке ящика или на двери и гусаров, и всяких смешных чёртиков. Но ведь все эти рисунки хоть какой-то смысл имеют. А то намалюют там каких-то каракулей, которые ни на что на свете не походят! И зачем только такой чепухой люди занимаются?
— Хочу, чтобы человеком ты стал, сынок, — очнулся отец от долгого молчания, царившего, пока я все эти думы думал.
— А я и стану! — быстро выпалил я, но тут же прикусил язык. А на языке уже у меня вертелось: «Стану важным венгерским бароном, с собственным фамильным гербом! Только бы мне напасть на след тех сокровищ наших предков, о которых прознал вещий кудесник Кюшмёди!»
Понятно, что сокровища Кюшмёди не спасли бы меня от шляпника-наставника Кеше и его школы, не вмешайся в разговор моя дорогая, добрая маменька. Это она обняла меня, потрепала мне вихры и сказала:
— В такую зиму не пущу я своё дитятко из дому. Нежный мой цветочек… Разве выпущу я его на лютый мороз? Как же он будет в такую стужу брести по снежным сугробам? Споткнётся в снегу, поскользнётся на льду, драчливые ребятишки за ним погонятся, собаки одёжу разорвут… Шляпникову науку он и летом одолеть сможет. Да и сама я столько-то грамоты знаю, сколько тот старый чудак. Не бойся, золотко моё, я тебя так выучу читать-писать, что и когда епископом станешь, всё равно не забудешь!
— Поживём — увидим! — рассмеялся отец.
А я тоже подумал: «Хотел бы я знать, как это матушка учёного человека из меня сделает?»
И сделала! Изобрела такой приём, на какой только материнское сердце способно.
Сколько мы в ту зиму ни топили печь, окна в нашем доме-мельнице не оттаивали. Так вот заиндевелые стёкла и были моей грифельной доской, а маменькин палец в напёрстке — грифелем. Найдётся ли ещё где в целом мире пусть даже из бриллианта выточенный карандаш, что был бы дороже того худенького, почерневшего в работе, покрасневшего от ледяной воды, погрубевшего от колючего ветра пальца, который, не зная устали, и после стряпни, и мытья посуды на кухне, и стирки, постукивая, чертил письмена на заиндевелом окне? Найдётся ли ещё где в целом мире самый лучший писарь, что смог бы сравниться почерком с красотой тех странных каракулей, кривых, хромых и кособоких, напоминающих прихотливые росчерки конькобежцев на льду?
Пришлось нам в ту зиму и поплакать и посмеяться. Были такие злые, упрямые буквы, которые не хотели удаваться даже моей наставнице, а были милые, бравые, приветливые, являвшиеся на свет по первому зову даже под моими неловкими пальцами. Букве «д», например, я ни за что не прощу слёз, которых из-за неё столько пролили самые дорогие для меня на свете глаза. А при виде «о» я всегда буду вспоминать ласковые, приветливые мамины губы. Эта буква была самой простой, самой доброй, самой любимой. Я мог написать её даже ртом, нужно было только поближе приникнуть к окну и подышать на стекло. Один раз за этим занятием я приморозил к стеклу кончик носа, но отец утешил меня, сказав, что, если у меня хоть и полноса отмёрзнет, оставшегося мне всё равно вполне хватит.
Из всего, что происходило за стенами нашей мельницы-дома, я в ту зиму видел лишь то, что можно разглядеть сквозь буквы, процарапанные на замерзшем окне. Видел я замёрзших птиц на снегу, ребятишек цыгана Барона с вязанками хвороста на спине. Изредка — перепуганного зайчишку. Один раз увидел шедшего вдалеке Кюшмёди с лестницей на плече, похожей на большую букву «Н». |