— Что же — вижу я, понравился Вам, мой пирог. — говорила хозяйка. — Вот, самому больному — самую хорошую часть — и она отрезала, и подала Альфонсо вершину пирога…
Всем досталось по большому куску пирога — накормили и малышей. Никто и не заметил, насколько действительно, были эти куски велики. Просто, после того, как от пирога ничего не осталось, все почувствовали великий приток сил — хотелось взбежать на вершину радуги, если бы таковая только нашлась где-нибудь поблизости…
— Папа, мама… — закричали детишки. — Сказку! Сказку!
Родители переглянулись, улыбнулись. Крестьянин молвил:
— Уж сколько нами сказок было сказано, сколько еще будет… Мы то здесь и останемся, а вот гости уйдут — так, пускай они, пока здесь, расскажут свои сказки.
Тьеро, пытаясь припомнить, что-нибудь подходящее случаю, постучал себе по лбу, а хозяйка, видя их замешательство, предложила:
— Так, быть может, под музыку? Мой муж на скрипке играет…
И она сняла висевшую на стене скрипку…
Мелодия была печальной, но эта не была одна из тех скрипичных мелодий, от пронзительной силы которых бегут мурашки по коже — печаль ее была сродни, тем потокам слез, которые плавно и тихо, стекали по окну, сродни была глубине ночи, наполненным печальным голосом дождя…
Начало этой истории было в предзакатный час, в осеннем лесу. Это был тот час, когда все цвета наполняются густой темнотою, когда каждый лист лежащей на земле, каждая обнаженная ветвь, окружены глубокой аурой из слез. Не было ни ветра, ни дождя; низкое, сереющее небо, сгущалось где-то над густыми, черными ветвями. Было тихо, тихо… Если случайно упадет листик, то слышно было каждое движенье его мертвого тела в воздухе. Не пели птицы — ибо все птицы улетели уже в теплые страны; и зверей нигде не было видно — усыпленные печалью леса, заснули они в глубоких норах.
А по ковру из листьев медленно-медленно шел юноша; тихим-тихим шепотом, значительно тише, чем падающий лист, пел он:
Того юношу звали Вадином, был он из простой крестьянской семья, которая жила в маленьком домике на окраине этого леса. Недавно ему исполнилось двадцать лет; и в юношеском его сердце трепетала поэзия — и настоящей мукой для него было, что, как ему казалось, он совершенно не мог выразить словами свои чувства.
Вот, в этот день, его послали за хворостом; а он, шел уж неведомо сколько, и не разбирая дороги. Он, больше иных времен года любил осень — ведь, в ней такое сильное, печальное чувство!
И вот вышел он на поляну; окруженную темными древесными стволами. Кроны деревьев нависали над нею, и, только в маленьком просвете виделось непроницаемо серое небо — такая печаль была в этих небесах, такая теплая, слезная глубина виделась в этих, прощающихся с весной, и с летом тучах, что, казалось, в любое мгновенье, обратятся они к земле мириадами слез.
И тут из травы перед Вадином стали подниматься опавшие листья; они сложились в высокую фигуру, которая повисла в воздухе метрах в трех от земли. Взгляд только мельком пробегал по мертво-лиственному наряду под которым ничего не было видно. Все внимание перемещалось на два непроницаемо черных, уходящих в какую-то бездну ока; из этих очей, а не изо рта, которого и не было, лились в сердце Вадина слова:
«Листик пролетевший возле меня, среди бессчетных лет. Куда идешь ты и зачем?… Скоро, скоро ты встретишь свою судьбу. Знаешь ли ты, что такое судьба? Она ведет вас через к смерти, она свершается постоянно, но вы никогда не замечаете ее. А, душа этого леса, вижу твою судьбу — горька она. Встретив Любовь — никогда не озарит лицо твое улыбка — но скорая смерть ждет тебя; а Она даже и не узнает Никогда про тебя. |