Снегопад заметал листья, заметал тела; и было на полянке так тихо и величественно спокойно, что и не верилось, что кто-то где-то может бежать, кричать что-то грубое. Чем больше было этих снежных хлопьев, тем спокойней становилось.
Тишина, и какой-то глубокий, неземной покой — словно на полянке была дверь ведущая в запредельные миры…
Когда ночь наступила снег все падал. В темноте, исходило из под снега сияние, медленно, плавно утихающее. Казалось, что под этим белоснежным одеялом засыпала солнечная весна…
А когда весна возродилась, и сошел снег, когда апрель разлил по земле свое птичье дыханье — в лесу, ведомая лишь птицам, расцвела поляна, краше которой даже и в Валиноре не сыскать. Там не было костей — останков былого, но были цветы — прекрасные, высокие цветы.
И среди тех пышных цветов, более скромной, даже невзрачной, казалась одинокая алая роза. Вокруг нее не росло ничего, но лежал ковер из прошлогодних листьев.
А, все-таки, истинная красота не в пышности, не во внешнем блеске, но, в чем-то сокрытом внутри, не для глаз, но только для сердца зримом. Именно такая красота была в той розе — великая, вечная сила озаряла ее, прошедшую через зимние месяцы…
Их губам так и не суждено было встретиться, но пали две слезы. Одна — юноши, другая — девы. И эти последние слезы встретились у корней алой розы.
А они ведь даже и имен друг друга не знали…
Итак, повествование было завершено; Тьеро сыграл еще несколько печальных нот на скрипке; и тут, вместе с плачем дождя, вместе с уличной тоскливой темнотою, в комнате зазвучал еще и детский плач.
Этот рассказ Тьеро, окруженный столь трагичной музыкой, вызвал в крестьянских детях слезы. Мальчики то еще крепились, да и то им приходилось незаметно вытирать глаза, а вот девочки прямо-таки рыдали. От этих слез проснулись, и начали кричать младенцы — их пришлось успокаивать погремушками; и, когда они, наконец, успокоилась — хозяйка поставила перед каждым, медовый напиток, а так же — пирожки с яблоками, и с капустой…
Все время рассказа, Альфонсо сидел, совершенно недвижимый, созерцал живущее в камине пламя — он слушал рассказ Тьеро, и ему казалось, что это с ним все происходит, что вся боль того юноши была и его болью; он чувствовал связь с той, отдаленной эпохой. Вспоминались ему и иные рассказы — про вороненка, вскормленного в темнице; про лебедей, про полеты к звездам — и он вспоминал, что и он летал к звездам; и, в какие-то мгновенья он терялся, не мог вспомнить, кто он — какая именно боль терзала его, среди всех иных…
Такая тоска была в этой истории, что крестьянка, тоже под конец не выдержала, безмолвно заплакала. Ее супруг сидел с непроницаемым лицом; и теперь, когда принялись они за медовый напиток, обратился к своим дочерям:
— Ну, полно то реветь. Мы то и не ожидали такой истории услышать; будто, знаете ли, хоронить кого-то собрались… Прямо и самому плакать захотелось… Нет, нет — мы к там историям не привыкли; вы то, наверное из дворца?
Тьеро еще раньше решил — не стоит никому рассказывать, что они не только из дворца, но даже из — Арменелоса. Но тут, сам настолько увлекся печальной своей историей, что и забыл о том своем решении — сознался, что они из дворца.
— Вот, вот, — говорила крестьянка. — Мы так и поняли, что из дворца. Слышали, небось, ужас — похитило какое-то чудище трех младенцев — как раз такого возраста, как ваши.
Муж ее махнул рукою:
— Ну все — довольно о мрачном. У вас при дворе, небось, только такие мрачные истории и рассказывают?
Тьеро глубоко вздохнул, и ответил:
— Есть и веселые, но в печальную погоду — такую, как теперь, и рассказывают печальные истории. |