Оно было похоже на смятый бумажный мешок. Или мне так показалось? Разве отец не был на другом конце библиотеки? Я его мог видеть лишь через дворик с парком — не слишком ли далеко, чтобы что-нибудь различить на его лице?
Вчера вечером, спустившись на кухню, я налил в стакан молока, и он спросил:
— Сколько можно наполнять свой живот?
— Эй, Па, — спросил я в ответ. — Тебе иногда не бывает одиноко?
Мне самому мой вопрос показался неразумным. Но, изображая взрослых, имея в виду отцов и матерей, ты стараешься как-то влезть в их шкуру, не так ли?
Могу поклясться, что в тот момент в его суженных глазах что-то запрыгало, засверкало — нечто секретное, спрятанное от всех внезапно всплыло на поверхность.
— Можешь быть уверен, Майк, что у каждого время от времени бывает странное настроение. Отцы — они тоже люди. Иногда, я не могу спать, и среди ночи я встаю и сижу в темноте. Вдруг становится одиноко, потому что думаешь о…
— О чем ты думаешь, Па?
Он зевнул.
— Обо многом… обо всем.
Вот и все. Я сижу среди ночи и, перечитывая это, чувствую полное одиночество, подумав о Сэлли Беттенкоурт, о полнейшем отсутствии каких-либо шансов хотя бы еще раз заговорить с нею, а затем о Мюриэль Стэнтон, которая не пошла на выпускной бал с моим отцом, о том, как иногда ему становится одиноко, когда он садится ночью в кресло и читает стихи. Думаю о муках на его лице тогда в библиотеке и о его праздном пребывании в Брайант Парке, обо всех тайнах его жизни, доказывающих, что он — личность, человек.
Человек.
Ранее, сегодня вечером я видел его сидящим в кресле. Он читал газету, и я ему сказал: «Спокойной ночи, папа». И он посмотрел на меня и улыбнулся. Но его улыбка ничего не значила, будто он думал о чем-то другом, далеком, давнем, и мое пожелание лишь немного его рассмешило. Мне захотелось поцеловать его на ночь. Но этого я не сделал. Кто же станет целовать своего отца на ночь в свои шестнадцать лет?
Мой первый негр
То лето осталось в моей памяти, как лето бесконечных увольнений с фабрик и заводов, не обошедших и моего отца. Его тогда уволили с гребеночной фабрики, после чего он не разговаривал, а лишь тихо расхаживал по дому или сидел в кресле-качалке. На экране «Глобуса» каждый раз появлялось лицо Хейла Селаси с обращением к Лиге Наций, а на афишных тумбах палец Гектора Лангвира указывал на самодельную «вишневую бомбу» для фейерверка. И еще это было лето «полночных грабителей» (потому что иногда мы задерживались до часу ночи или даже позже) и, конечно же, Джеферсона Джонсона Стоуна. Да, Джеферсона.
Быть «полночными грабителями» для нас было важнее всего. Жан-Поль ЛаШапелль сделал за меня выбор: два жизненных «кредо» — быть «помидорным человеком» и бойскаутом. Помидоры ценились. Если поверить Оскару Курьеру, всегда получающему почетные грамоты в конце учебного года, то их нельзя было назвать плодами, но и овощами они так же не являлись. Пробравшись в сад, было важно отобрать подходящие помидоры, которые уже не зеленые, но еще не дошли до состояния, когда из них срочно нужно делать салат. Хозяин сада начинал собирать такие где-то на следующий день. Сам Жан-Поль был легок на подъем. Незадолго до нашего набега он бросал камни в лампочки, освещающие улицу вблизи сада, который нам предстояло «обчистить», или обстреливал их из рогатки, чтобы в нем было темно. После чего под покровом темноты мы — «налетчики», пробираясь через ряды помидорных кустов, заполняли пустые сахарные мешки, заранее подобранные на заднем дворе мясной лавки Гонтьера.
Поначалу наши набеги на сады проходили в чрезмерном возбуждении, поскольку летние диверсии, совершаемые спросонья и в темноте, обычно заканчивались тем, что мы поедали сочные помидоры и жевали огурцы, после чего начинали бросаться друг в друга остатками недоеденных плодов или овощей (или чем они еще были), отчаянно унося ноги с враждебной территории. |