Апофеозом мрака станет торжественный внос именинного торта: его притащат малооплачиваемые официанты, изображающие по дешевке слащавые улыбки.
Возможно, на самом деле все прошло куда лучше. В конце концов, меня там не было. Но я ничего не придумываю. Там наверняка царила такая же летаргия, как и при обсуждении, что дарить бабушке. Казалось, бабушкина старость заразила всех; словно чувство вины оттого, что они сдали ее в дом престарелых, навсегда отрезало путь назад, во времена легкости. Мы словно двигались по узкой улице, становившейся с каждым шагом все теснее, и выйти из нее уже не представлялось возможным. Я задыхался. Когда мне становилось совсем невмоготу, когда опускались руки, я мечтал о ком-нибудь, на кого можно было бы опереться. Я мечтал о женщине, которая стала бы для меня прибежищем или даже просто союзницей. Мое сердце было как велосипед с соскочившей цепью, когда крутишь педали, крутишь — и все впустую. А мне хотелось, чтобы оно билось не бессмысленно. Я тосковал по любви.
На следующий день я заехал за бабушкой в половине второго. Время стояло послеобеденное, весь дом престарелых спал, и мы ускользнули, точно воришки. Нелегко устроить сюрприз женщине в таком возрасте. Бабушка ни за что не соглашалась ехать, пока не узнает куда.
— Да тут, неподалеку. Доверься мне.
— Ну ладно…
— Если тебе не понравится, я привезу тебя обратно. Можешь не беспокоиться.
Хоть бабушка и изображала недовольство, но все-таки надела свое любимое платье, то же, что и на похороны Сони Сенерсон. Она надевала его только по особо торжественным случаям. Это напоминало нашу поездку на кладбище и усиливало напряженность.
— А ты вроде собиралась в парикмахерскую.
— Я и была…
— Правда? Как-то незаметно.
— Не очень-то ты наблюдательный. Что ж ты?
— …
Я предпочел прекратить дискуссию, дабы избежать замечаний бабушки относительно моей неспособности подмечать метаморфозы женственности. Однако, сидя за рулем, продолжал ворчать про себя. Как же утомительны женщины, требующие, чтобы мы замечали в них ту или иную перемену. Это же настоящая тирания внешности, а мы рабы их капризов. Можно быть без ума от женщины, любить ее глубоко — и, соответственно, слепо — и не замечать, что у нее на лице другого оттенка тональный крем. А уж когда речь идет о мелочах и вовсе невидимых невооруженным глазом… Женщины обижаются, если мы сию же секунду не замечаем микроскопические изменения, которые они внесли в свой облик: им кажется, будто это бросается в глаза. Нельзя сказать, чтобы в то время у меня был богатый опыт общения с женщинами. Но я уже успел обнаружить эту нарциссическую обеспокоенность, непременно сопутствующую любви. Когда женщина чувствует себя любимой, это не столько придает ей уверенности, сколько создает новые точки уязвимости. Я встречал женщин, которые казались сильными и независимыми, не нуждающимися в постоянном восхищении, но и они начинали требовать влюбленного внимания, едва успев убедиться в том, что их чувство взаимно. Таков один из (бесчисленных, впрочем) парадоксов женской природы. Вот на эту отвлеченную тему я и размышлял в машине.
В последние месяцы бабушка вдруг полюбила ходить в парикмахерскую. Где и что ей там подстригали или завивали, было непонятно, но все равно это явно шло ей на пользу: она чувствовала, что жизнь продолжается. Отец давал ей деньги и уговаривал сделать еще маникюр и массаж лица. Пусть делает все, что доставляет ей удовольствие. А меня восхищало, что бабушке не безразлично, как она выглядит.
Она старательно подготовилась к нашему выходу, но не скрывала тревоги и то и дело спрашивала, куда мы едем. Я припарковался около небольшого здания в XX округе. Метро поблизости не существовало, поэтому цены на жилье, судя по всему, не зашкаливали. Был четверг, но квартал выглядел по-воскресному пусто. |