Изменить размер шрифта - +
Я не знал, кто перед нами: одаренный художник, одержимый идеей, или законченный психопат.

После паузы он пробормотал:

— Мне так давно никто ничего не говорил о моих картинах… Вы серьезно или смеетесь надо мной?

— Да нет, мы вами действительно восхищаемся…

В беседе возникло белое пятно, и я, как ни старался, не мог добавить в него красок. Я боялся, что художник почувствует иронию, но он вроде не проявлял чрезмерного недоверия. Он так долго жил всеми забытый и покинутый, что утратил способность смотреть на вещи трезво.

— Я давно перестал писать картины…

— Мы любим вашу картину с коровой. Постоянно ходим на нее смотреть.

— Когда вы ее написали? — неожиданно спросила бабушка.

— Не знаю… Я ее совсем не помню. Когда-то я много писал. Иногда даже по несколько картин в день.

— …

— Я был как одержимый. А потом вдруг… Все кончилось в один день… Я решил, что все это никому не нужно… Что я ничего не стою…

— …

Он говорил очень тихо и, казалось, сам удивлялся своим словам. Он говорил о живописи так, как, проснувшись, силятся вспомнить сон. Мы сидели и слушали его. Изображали почитателей. В конце концов, молодец, что бросил писать. Оказался проницательным. А та картина с коровой, несмотря на наши комплименты и симпатию к автору, все равно устрашающая мазня. И останется в истории как эталон дурного вкуса. Бабушка, явно пожалев его, проговорила:

— Жаль, что вы бросили. Надо было продолжать писать…

— Правда? Вы так считаете?

— Конечно. У вас есть стиль. Никто не пишет коров так, как вы.

Это точно, никто не пишет коров так, как он, подумал я. Но художник казался глубоко взволнованным. Я понял, что мой сюрприз бабушке превращается в нечто совсем иное. Мы пришли шутки ради, в общем, чтобы немножко над ним посмеяться, и вот теперь пытаемся вернуть к работе отчаявшегося художника. Его лицо порозовело, пробелы между словами исчезли. Он вдруг разговорился:

— Да-да, припоминаю… У меня был период, когда я писал животных. Сделал целую серию кошек. В них есть что-то загадочное. Они достигли величайшего мастерства в ничегонеделании, и это сродни счастью. Люди так не умеют. Им надо совершать какие-то телодвижения, разговаривать, что-то устраивать.

— Да, действительно, я теперь тоже начинаю это понимать… — согласилась бабушка.

— Простите за нескромный вопрос, — отважился я, — а сейчас вы чем занимаетесь?

— Ничем. Вот уже десять лет я не делаю ничего. Получил наследство. Не бог весть что, но жить можно. Работу бросил. Я преподавал изобразительное искусство. В основном в шестых классах. С малышней уже не мог. Из-за них я возненавидел гуашь.

— …

— А знаете, что было ужасней всего? — продолжал он.

— Что же?

— Что я работал в коллеже Пабло Пикассо. Это было круто. Каждое утро я читал над входом имя Пикассо. Я бросил живопись, и Пикассо был ежедневным свидетелем моей никчемности. Впрочем, я вам, наверно, надоел своими историями…

— Да что вы, нисколько не надоели, — отозвались мы в один голос, но наш тон был не слишком убедителен. Художник этого не заметил и продолжал говорить. Впервые за долгие годы он рассказывал кому-то свою жизнь, делился воспоминаниями. Это было настоящее событие. Мы на миг вырвали его из глубочайшего одиночества.

 

Потом он принялся расспрашивать нас. Поинтересовался, где я работаю, сказал, что я сделал правильный выбор, что лучшие идеи приходят ночью. Вернее, он сказал так: «Добрые мысли приходят среди ночи, пока дурные спят».

Быстрый переход