Изменить размер шрифта - +
Возвращаясь вечером домой, он приносил маме пармские фиалки, родители целовались и смеялись. Со мной отец тоже смеялся; мы с ним пели «Серую машину» или «У ней была из дерева нога», и я млела от изумления, когда он доставал у меня из-под носа монетку в сто су. Отец меня забавлял, я радовалась, когда он со мной возился, но сколько-нибудь определенной роли в моей жизни он не играл.

Главной задачей Луизы и матери было меня кормить; это не всегда оказывалось легко. Ртом я воспринимала мир гораздо интимней, нежели глазами и руками. Я не могла принять его целиком. От безвкусных вязких каш, клейкой овсянки, протертых супов слезы выступали у меня на глазах; маслянистость жира, склизкая внутренность раковин вызывали во мне протест. Я рыдала, кричала, меня рвало. Мое отвращение к еде было на редкость устойчивым, так что мама с Луизой отчаялись меня переломить. Зато я упоенно пользовалась привилегией детства, для которого красота, роскошь и счастье относятся к категории съедобного; я замирала перед кондитерской на улице Вавен, зачарованная прозрачным сверканием засахаренных фруктов, приглушенными переливами мармелада, цветочной пестротой красной, зеленой, оранжевой, лиловой карамели: я вожделела пестроты красок не меньше, чем тех наслаждений, которые они сулили. Часто мне везло, и вожделенное созерцание заканчивалось реальным блаженством. Мама толкла в ступке засахаренный миндаль, смешивала его с желтым кремом; розовый цвет карамели расходился восхитительными полутонами: моя ложка утопала в солнечном закате. В те вечера, когда у родителей бывали гости, огни хрустальной люстры повторялись в зеркалах гостиной. Мама садилась к роялю; одна дама, задрапированная в тюль, играла на скрипке, наш кузен — на виолончели. Я надкусывала хрустящую корочку фруктов из миндального теста, пузырик света лопался у меня на языке, наполняя рот соком черной смородины или ананаса: тогда мне принадлежали все цвета и все огни, газовые шарфы, кружева, бриллианты; весь праздник целиком становился моим. Райские реки из молока и меда никогда не казались мне притягательными, но я завидовала госпоже Тартинке с ее спальней, устроенной внутри сдобной пышки. Если бы мир, в котором мы живем, весь был съедобный, как легко было бы в нем жить! Уже когда я стала взрослой, меня порой одолевало желание ощипать и съесть цветущий миндаль или откусить кусочек от карамельно-миндального заката. Неоновые вывески на фоне темного нью-йоркского неба казались мне огромных размеров лакомствами, которые, увы, невозможно проглотить.

Еда была не только познанием и завоеванием, но и первейшей из моих обязанностей. «Ложечку за маму, ложечку за бабушку… — говорили мне. — Ешь, а то расти не будешь». Меня прислоняли к стене в передней, проводили над головой черту и сравнивали ее с предыдущей; оказывалось, что я выросла на два-три сантиметра. Меня поздравляли, я страшно этим гордилась. Иногда, правда, мне вдруг делалось страшно. Солнце ластилось к навощенному паркету и лакированной мебели. Я смотрела на мамино кресло и думала: «Когда-нибудь я не смогу больше сидеть у нее на коленях». И внезапно из ниоткуда выплывало будущее, которое превратит меня в кого-то другого, кто будет говорить «я», но мной уже не будет. Я уже предугадывала рабство, самоотступничество, самозабвение и все мои многочисленные смерти. «Ложку за дедушку…» И все же я ела и гордилась тем, что расту. Я вовсе не собиралась оставаться всю жизнь малышкой. Должно быть, для меня это была серьезная проблема, потому что я во всех подробностях помню большую книжку с картинками, которую мне читала Луиза: историю Шарлотты. Однажды утром Шарлотта обнаружила на стуле подле своей кровати розовое сахарное яйцо, почти такое же большое, как она сама. Это яйцо мне тоже казалось соблазнительным. Оно походило на живот и на колыбель одновременно, и в то же время было съедобным. Шарлотта перестала есть всякую другую еду и только грызла свое яйцо; теперь она уменьшалась день ото дня.

Быстрый переход