-- Вы бы прекратили совать в растения свой гнусный "Прибой", --
проговорила хозяйка, словно прошелестела сухая саранча.
-- Жаль, нам не разрешают брать домой табельное оружие, -- ответил
стрелок Колымагин. -- Бля буду, прикончил бы тебя, бляху!
-- С вас станется, урод, алкоголик! -- свистела саранча.
-- Бля буду, запалю твою хибару! -- рычал Колымагин, загоняя хозяйку в
угол, выкручивая ей руки и ноги. -- Партбилет положу, а покончу с хавирой!
Однажды дом и впрямь полыхнул, а вместе с ним и комнатная магнолия.
Слияние предтропического и предполярного лишило ее способности плодоносить,
однако она (он) мог (могла) великолепно сгорать.
Весь дом трещал, вопили кошки, на пределе возможностей, то есть как
электропила, звенела саранча, жизнерадостно ухал, как маршал Чойбалсан,
Колымагин.
Листья фикуса сначала пожелтели, потом скукожились, наконец --
вспыхнули! Рядом вдруг взвился малым столбиком к потолку пожар герани. Тут
вдруг фикус услышал ее сигнал.
-- Неужели ты и сейчас не слышишь, не слышишь, не слышишь? -- отчаянно
взывала герань.
-- Ах, это ты! -- наконец догадался фикус и окончательно возгорелся.
ГЛАВА IV СУХОЙ ПАЕК
В двух сотнях километров от Магадана вверх по колымской трассе стояла
уже зима. Никита Градов в очередной, третий за сегодняшнее утро раз
выталкивая тачку с рудой из штольни, вдруг поразился сильному солнечному
свету. Подъем и выход на работу в полной темноте не предвещали ничего, кроме
обычного мутного, пуржистого, пронизывающе холодного, сугубо тюремного
колымского дня, и вдруг на третьей ходке с верхнего уровня карьера открылись
рафинадные дали "чудной планеты", густые и синие, как оберточная бумага,
тени, таежная щетина распадков, огромное небо первобытной земли. Под таким
небом, если отвлечься от омерзительного зрелища каторжного карьера, можно
было забыть о человеческой истории, то есть почувствовать себя свободным.
Никита на мгновение задержался на горбушке холма словно для того, чтобы
переменить руки, и глубоко вдохнул морозного воздуха. Если меня еще посещают
такие мысли, значит, еще держусь, подумал он. С некоторых пор он стал себя
наблюдать как бы со стороны, к любому проявлению своей личности и своего
тела прикладывая эту формулу: "если еще... значит, еще...". Лагерный опыт
научил его пуще всего страшиться того момента, когда ломается это "еще" и
человек начинает стремительно превращаться в "фитиля". Как-то раз во время
санитарного дня на общей помывке он поймал в мутном стекле в коридорчике
помывочного барака отражение юношеской фигуры со впалым животом, прямыми
угловатыми плечами, выпирающими костями узкого таза и лишь с некоторым
опозданием понял, что это он сам и есть, столь странно помолодевший. |