Ему что-то подсунули подписать — он подписал, не читая, даже не подписал, а вывел наугад какие-то каракули. Он не понимал, да и не мог понять, что эти люди просто-напросто мечутся, как муравьи в растревоженном муравейнике. Они не знают, что им делать, потому что нет никаких приказов на этот счет сверху; потому что там, наверху, разыгралась нешуточная борьба за власть; они не знают и потому, усугубляя неразбериху, действуют так, как подсказывает им многолетний опыт «работы» и особое понимание аспектов введенного на днях чрезвычайного положения. Они неистовствуют, потому что чувствуют, их время подходит к концу и если при «всеобщем отце» еще был шанс как-то вывернуться в период очередной глобальной чистки органов, то теперь, кто бы не занял кремлевский трон, любой в первую очередь займется ими, и уж тогда пощады не жди. Они паниковали, они напивались до беспамятства, они выкуривали тонны табака, они сошли уже с ума, и еще они били, били, били, не разбираясь, всех заключенных подряд, срывая на них злобу своего безумия.
А на улицах Москвы уже стреляли по ночам; и новоиспеченный комиссар Наркомата Внутренних Дел Лаврентий Берия сцепился в отчаянной схватке с осмелевшими командармами; и Гитлер, позабыв все другие свои заботы, с неиссякаемым интересом читал и перечитывал подробные донесения абвера о развитии событий в России. От того, чем закончится московская die Belustigung, зависела не только судьба Страны Советов, но и судьба всей Европы, а то и мира. А в Москву стекались люди, забивая плотной массой вагоны; они ехали проститься с Вождем, и никто не мог им объяснить, что происходит, почему нет доступа к телу и когда будут похороны.
Но Игорь не мог знать всего этого. Заключенные шептались по углам тесных камер, обсуждали скудные сведения, приносимые с воли очередной партией арестованных, однако Игорь не слушал этих разговоров, не воспринимал их, находясь в пределах узкого затуманенного мирка своего нового полубредового бытия. Он сидел на полу камеры; избитое тело его болело, гудела голова, и ему казалось, что он видит Митрохина, и Митрохин кивал и улыбался ему, и словно манил куда-то молча, жестами. И хотелось поверить ему, встать и идти, но Митрохин начинал исчезать, сквозь его прозрачное тело можно было разглядеть стену; его место занимала мама, поджав губы, качала головой, смотрела укоризненно.
Иногда Игорю казалось — происходило это чаще всего в ходе допросов, — что он видит того седовласого полковника, который отправил его и других умирать в этот жестокий кровавый мир. Полковник обычно находился в тени, сидел за столом в кабинете и вроде бы даже сочувственно наблюдал за тем, как избивают Игоря. Форму старшего офицера Корпуса он сменил на форму полковника НКВД, но Бабаев все равно узнал его и, когда кто-нибудь из допрашивающих бил его по лицу с криком: «Ну говори, вражина, на кого работаешь?», он пытался сказать им, что врагом он стал по ошибке, а настоящий враг вон там, за столом, но распухшие губы отказывались повиноваться, из горла вырывался лишь слабый стон.
Однажды смурные от бессонницы «голубые фуражки», войдя в камеру, приказали всем встать и строиться в коридоре, потом гуртом повели заключенных на выход, чего раньше никогда не делалось. Кто-то крикнул:
— Мужики, кончать ведут!
И толпа вмиг обезумела. В узких коридорах трудно и опасно стрелять, но «голубые фуражки», запаниковав, открыли огонь. Закричали истошно раненые. Игоря сильно толкнули, он упал бревном и ударился головой о бетонный пол. Когда он очнулся и получил возможность более-менее адекватно воспринимать действительность, то обнаружил, что находится внутри вагона-зака, на Архипелаге прозванном «столыпиным». Купе этого вагона, отгороженные от коридора косой решеткой, с маленьким окошком на уровне вторых поток были набиты под завязку — до двадцати человек на купе. В невыносимой духоте они ехали уже сутки, и не было никакой возможности расслабиться, размять затекшие члены, элементарно справить нужду. |