Есть среди нас и те, кому нечего забывать, у кого нет сладкой оговорки «иногда». Моя мать была слухами, тенью, грязной сплетней, способом для других оскорбить меня. Поэтому, хоть я и понимала горе Грасы, оно отчасти ожесточало меня. Целых двенадцать лет Граса купалась в любви, она знала сладость этого воздуха и могла сохранить его в себе, пронести до конца своих дней. Сеньора не была мне матерью, и я никогда, ни единой секунды не воображала, будто она моя мать. Но она была добра ко мне, а все остальные – нет. Ее доброта проявлялась в малом, так балуют попавшую в фаворитки прислугу, но это все таки были проявления доброты. Так что я тоже горевала по сеньоре, на свой манер.
Пока шла траурная церемония, Нена отрядила меня из кухни, где она и другие кухарки готовили блюда для поминок, во фруктовый сад, за лаймами. С этим простым делом я управилась за несколько минут. Оставив полную корзину на кухне, я на цыпочках прокралась в гостиную, где стояло кресло сеньоры – отныне пустое. Я вытащила пластинку из конверта. Провела пальцами по бороздкам, сунула палец в отверстие посредине. Как мне хотелось услышать музыку! Как хотелось поставить иглу на пластинку и повернуть громкость на полную – так, чтобы стены задрожали! Чтобы в самой часовне скорбящие, в своих черных костюмах и кружевных мантильях, услышали этот звук и подняли головы! Чтобы рабочие, которым дали выходной, чтобы почтить память сеньоры, отвлеклись от шашек и спросили себя, откуда исходит этот чудесный звук! Но я не поставила пластинку. Я крепко взяла ее обеими руками и стала сгибать; наконец она лопнула, как стеклянная.
– Ты чего плачешь?
На пороге стояла Граса. Черное платье измято, кружевная мантилья зажата в кулаке.
Я вытерла глаза ладонью и ответила вопросом на вопрос:
– Что ты здесь делаешь?
– В часовне воняет тухлятиной. Никто не заметит, что меня там нет. – Граса прошла в комнату и уставилась на обломки у моих ног. – Давай убежим.
– Куда?
– В Рио. Куда же еще?
– Сначала надо в Ресифи. Он ближе.
Граса покачала головой:
– Нет, только в Рио. Там радио. И еще, тетя говорила, там кино. Кино – это как фотографии, только они двигаются. Их показывают на большом экране, больше тростникового поля, и на нем актеры ходят, играют свои роли.
– Как в театре?
– Нет. В кино роли играют не настоящие люди. Это фотографии, но как бы живые. И люди как будто в нескольких местах сразу.
– Как привидения? – спросила я, подумав о мавзолее в часовне и о сеньоре Пиментел, засунутой в холодный каменный ящик. – Как макумба?
– Нет, конечно! Сама увидишь.
– Как?
– Мы сядем на пароход. Или на поезд. До Рио много как можно добраться.
– Нужны билеты. Без билетов никуда не уедешь.
– Mamãe оставила мне свои драгоценности. Они в будуаре. Мы их возьмем и будем продавать по дороге.
– Кому продавать?
– Ну хватит! Кому интересно, как мы там окажемся?
– Мне, – сказала я.
– Дура – глиняная башка! – взвизгнула Граса и, стуча каблуками, выскочила из комнаты.
В конце концов мы помирились – мы всегда мирились. После нашего спора Граса перестала говорить о побеге из Риашу Доси, но я знала: эта идея засела в ней, как зерно в земле, и уже пустила корни.
Каждый год на сахарной плантации устраивали большой пожар. Сбор урожая всегда бывал летом, в засушливое время. Река становилась узкой, растрескавшиеся дороги – пыльными, а вода на вкус отдавала землей. Но тростник стоял зеленый и толстый, с листьями длинными и острыми, как мачете. Если бы рабочий пытался прорубиться через невыжженный участок, то это была бы битва с тысячей противников. Его бы рассекло на части, если бы раньше не укусила ядовитая змея. |