Ее белесые брови сошлись над переносицей.
– Что это, Мариа даш Дориш? – спросила она.
– Английские слова, сестра. – Я боялась, что она отнимет блокнот, но в то же время мне льстило, что я знаю что то, чего не знает монахиня. – Моя хозяйка говорила по английски. И меня учила.
Голубые глаза монахини изучали меня, и я не могла разобрать, что в ее взгляде – подозрительность или некоторое уважение.
– Любишь учить языки? – спросила Эдвижиш.
– Да, сестра.
– Мы преподаем ученицам латынь. В каждом семестре уроки разрешено посещать и кому нибудь из помощниц, если у девушек хорошие способности и в будущем они смогут принять обет.
Я кивнула. Если я и выглядела воодушевленной, то не только из опасения, что сестра конфискует мой блокнот, но и потому, что немногие латинские слова, которые я успела услышать в первую неделю, казались мне странно прекрасными. Сестра бросила книжку в мой сундук и повернулась к следующему.
Каждое утро сестра Эдвижиш свистела в свисток, шагая по узким рядам между кроватями.
– Salvator mundi, – говорила она, а нам полагалось отвечать:
– Salva nos.
Те, кто отвечал недостаточно быстро, оставались без завтрака. Так нас наказывали в «Сионе» – лишали еды за небольшие проступки и били тростью за прегрешения посерьезнее.
Мне нравились строгие порядки, форменные платья, наши утренние молитвы и обыкновение склонять голову при появлении матери настоятельницы. Мне нравилась предсказуемость здешней жизни. Один день не отличался от другого. Мессы были скучными, но псалмы на латыни! От нашего пения, казалось, подрагивали стены часовни, и я чувствовала себя птицей, поющей в стае.
Чего я не могла простить «Сиону», так это того, что я редко видела Грасу. Я подносила к носу ее юбки, белье и блузы, надеясь уловить ее запах. По засохшей корочке соплей на рукавах ее ночной сорочки я понимала, что Граса плакала. Многие сионские помощницы плакали в подушки. Наши кровати стояли близко, и девочки иногда дотягивались одна до другой и держались за руки. В иные ночи я слышала скрип пружин и влажное чмоканье. В такие минуты я болезненно тосковала по Грасе и гадала, тоскует ли она по мне. Я представляла себе, как она спит в дортуаре для учениц, а потом представляла себе, как она не спит, как идет через всю спальню к кровати другой девочки. Всякий раз внутри у меня завязывался тугой узел и я не могла сдержать слез.
Мы переодевались под одеялом и мылись в ночных рубашках, засовывая руку под мокрую ткань, чтобы намылиться. Краны плевались холодной водой. Лишь потом, когда мы вытирались, я обращала внимание, что сквозь прилипшие к телам ночные сорочки можно различить темные заплатки волос и точки сосков. Многие девочки в моем дортуаре любили поговорить о том, как они умеют «таять», как могут помочь «растаять» другим. Довольно скоро я поняла, что это за таяние, и попробовала как то ночью сотворить такое с собой, под одеялом, в темной интимности. Какое чудо – наши тела! Как я гордилась, что умею доставлять себе подобные ощущения. И какую странную неловкость чувствовала по утрам, уверенная, что девочки на соседних с моей кроватях знали, что я творю под одеялом. Своим открытием мне хотелось поделиться только с Грасой. Знает ли она, что значит растаять? А может, она тоже делает это?
Всю свою жизнь Граса заставляла людей не замечать, какого она маленького роста и какой у нее вздернутый нос, не обращать внимания на отсутствие музыкального и танцевального образования, на ее акцент, вспышки гнева и дурные привычки. В «Сионе» она каким то образом сумела заставить этих снобок закрыть глаза на ее происхождение, заставила их искать ее дружбы. Однажды я шла через вестибюль школы и увидела Грасу во внутреннем дворике – вокруг нее собралась группка девочек. Граса говорила, а они слушали. |