— Сначала, значит, глазки строим, рисуночки рисуем, а как втрескалась девка, так «она — врач, а я — больной»! Уяснил, чего ж тут неясного! — Он вытянулся на постели, заложил за голову руки и замолчал, демонстративно уставившись в потолок.
Андрей поглядел на тощую стариковскую фигуру, буквально изображавшую осуждение, хотел было что-то сказать, но передумал. Отложил карандаш, который так и продолжал машинально вертеть в руке, снова подвинул стул к окну, повернулся к деду спиной.
Значит, Степаныч все просек. А он, Андрей, грешным делом, думал, что дед мало что понимает про них с Лерой. Однако ж вот нет, разобрался, что к чему. Теперь небось думает, что Андрей за шкуру свою радеет, злится на Леру за ее ошибку.
Знал бы он, как наплевать Андрею на эту самую ошибку! Ну, написала не то в своих бумажках, ну случилось с ним то, что случилось, — так ведь обошлось, не помер же. Ясно, не нарочно она так сделала, сутки торчала в больнице, дергалась, переживала за того же Скворцова. Да еще сам Андрей голову ей окончательно заморочил — тут и не такое напутаешь.
Разве в этом дело? Андрей со злостью стукнул кулаком по подоконнику. Не может он объяснить старику, почему он вчера так себя вел. Есть на то причина, и очень серьезная.
Андрей отчетливо вспомнил визит к нему в реанимацию Завотделением. Тот появился почти сразу же, как только Андрей пришел в себя, поинтересовался его самочувствием, объяснил причину внезапно случившегося приступа, извинился за палатного врача.
Андрей его слушал едва-едва: перед глазами все плыло, дышалось с трудом, хотелось одного — спать. Максимов, видя его состояние, еще раз извинился, сказал, что не будет утомлять, просит выслушать лишь пару слов. И стал рассказывать про Леру.
Мол, дескать, ее нужно понять, у нее проблемы в личной жизни: муж ушел, бросил ее, вот она и ходит сама не своя. На уме одни мужики, то там роман закрутит, то здесь, никому не отказывает. А осудить ее язык не поднимается — молодая, красивая, хочется мужской ласки, хочется самоутвердиться после мужниной измены, как без этого! Вот и гуляет ветер в голове: не до назначений ей, не до писанины.
Максимов говорил и говорил, а Андрею хотелось заткнуть уши и не слушать. Каждое слово было такой болью, что казалось, лучше бы его и не откачивали, не приводили в сознание.
Заведующий, желая выгородить Леру, сам того не ведая, открыл Андрею глаза на их отношения. Вот, значит, она какая — добрая, ласковая, безотказная! А он-то, дурак, на что надеялся? Что стал для нее единственным и неповторимым? Ерунда все. Пожалела она его, ясно. Одним мужиком больше, одним меньше — ей без разницы. Позвал ее, она и пошла, потому что не привыкла говорить «нет». А сам Андрей ей не нужен: зачем такой молодой, красивой, умной девчонке без пяти минут инвалид, по нескольку раз в год попадающий на больничную койку?
Из своего детдомовского детства Андрей вынес один строжайший принцип. Его, этого принципа, неукоснительно придерживались все интернатские пацаны и девчонки. Не принимать жалости к себе — негласным законом всех тех, кого с первых дней судьба обделила, не дав того, что по праву должно быть у каждого.
Летом группу детдомовцев отправляли в лагерь. У интерната имелась своя летняя база, но все ребята мечтали о такой поездке. Она несла с собой новые впечатления, возможность вырваться «на волю», хоть ненадолго покинуть казенные стены.
Андрею было лет восемь или девять, когда его наградили путевкой в подмосковный «Факел» за активную работу в редколлегии интернатской стенгазеты. Впервые он покинул пределы детдома, оказавшись в совершенно непривычной для себя обстановке.
Поначалу он никак не мог сориентироваться, освоиться.
Вроде бы все вокруг было похожим на интернат. Палата, в которой стояли в ряд шесть кроватей, разделенных тумбочками на двоих, большой двор со спортивными снарядами, просторная, светлая столовая. |