– Тогда! – произнесла она.
Повис момент молчания, в который оба они вдумчиво слушали «Звездно-полосатый стяг», тихо игравший в соседней комнате у них за спиной.
– Стало быть, у нас, как говорится, всё? – спросила она. – И никакой надежды?
– Никакой, – ответил он. – Из мне известных.
– Ты нашел того, кто больше тебе нравится?
– Дело не в этом, – сказал он. – Это здесь ни при чем.
– Херня, – сказала она. – Знаю я тебя и все твое похабство.
– До свидания, – ответил Блумсбери и вернулся в аппаратную, заперев за собой дверь.
После чего возобновил вещание, быть может, с трепетом, но не ослабив решимости не хлестать, как гласит народная мудрость, дохлую кобылу. Однако электрическая компания, которой не платили с самого начала до самого конца, наконец закончила предоставлять дальнейший электроток для радио, следствием чего вещание – как слов, так и музыки – прекратилось. Так завершился тот период Блумсбериевой, как говорится, жизни.
А пока мы изучаем простые дроби. Я мог бы, разумеется, ответить на все вопросы или хотя бы на большинство (есть и такое, чего я просто не помню). Но я предпочитаю сидеть за этой узкой партой, едва помещаясь в нее ляжками, и обозревать жизнь вокруг. В классе – тридцать два ученика, уроки каждое утро начинаются с присяги флагу на верность. Моя собственная верность в данный момент делится между мисс Мандибулой и Сью-Энн Браунли, которая целый день сидит от меня через проход и, как и мисс Мандибула, одурела от любви. Из этой парочки сегодня я предпочитаю Сью-Энн, хотя в диапазоне от одиннадцати до одиннадцати с половиной (она отказывается называть точный возраст) она – совершенно явная женщина, со скрытой женской агрессией и причудливыми женскими противоречиями. Странно то, что ни ей, ни прочим детям мое присутствие в классе неуместным не кажется.
Теперь, похоже, разницы почти нет. Эта жизненная роль так же интересна, как и моя предыдущая – оценщика в «Большой северной страховой компании»: должность вынуждала меня проводить все время на руинах нашей цивилизации, среди покореженных бамперов, обескрышенных сараев, выпотрошенных складов, раздавленных рук и ног. Через десять лет подобного волей-неволей начнешь видеть в мире одну большую свалку, смотреть на человека и наблюдать лишь (потенциально) изувеченные органы, входить в дом лишь для того, чтобы отметить маршрут распространения неизбежного пожара. Стало быть, едва меня сюда ввели, я сразу понял, что совершена ошибка, однако санкционировал ее, явив проницательность; осознавал, что даже из такого мнимого бедствия можно извлечь какую-то выгоду. Роль оценщика учит хотя бы этому.
В Армии я тоже был чуточку набекрень. Мне фантастически много времени потребовалось, чтобы осознать то, что все остальные ухватили чуть ли не сразу: большая часть всей нашей деятельности абсолютно бесцельна и ни к чему. Меня не покидала мысль: зачем. А потом случилось такое, что поставило новый вопрос. Однажды нам приказали побелить – от корней до верхних листочков – все деревья в расположении нашей части. Капрал, передавший нам приказание, нервничал и извивался. Позже мимо проходил капитан после дежурства, посмотрел на нас – забрызганных известью, совершенно вымотанных, раскорячившихся на высоте среди нами же созданных уродов. И ушел, матерясь. Принцип я понял (приказ есть приказ), но вот что интересно: кто здесь решает?
– У тебя блядская душонка, – сказал я в тот раз, не утверждая тем самым ничего, кроме буквального, ничем не приукрашенного факта. |