Я злюсь и сую журналы ей, даже не прошептав спасибо.
Никогда еще не оказывался я в атмосфере, настолько пронизанной зарядами недоношенной сексуальности, как сейчас. Мисс Мандибула тут беспомощна; сегодня все идет наперекосяк. Амоса Дарина застали в раздевалке за рисованием неприличной картинки. Прискорбная и неточная, она не призвана служить таком чего-то, но сама по себе – акт любви. Картинка возбудила даже тех, кто ее не видел, даже тех, кто видел и понял только, что она неприличная. Класс гудит от недоосмысленного зуда. Амос стоит у дверей и ждет, когда его отведут к директору. Он колеблется между страхом и восторгом своей преходящей известности. Время от времени мисс Мандибула с укором поглядывает в мою сторону, словно винит в этом брожении меня. Но не я же нагнал такую атмосферу, я сам барахтаюсь в ней, подобно прочим.
Выдернутый из неизученной жизни среди прочих приятных, обреченных молодых американцев, зарабатывающих деньги, отброшенный назад в пространство и время, я начинаю понимать, как именно сбился с пути, как все мы с него сбиваемся. (Хоть это и далеко от намерений тех, кто послал меня сюда; им потребно только одно – чтобы я снова встал на верный путь.)
В своем прежнем существовании я читал девиз компании («Работаем, чтобы помочь в нужде») как описание долга оценщика, коренным образом недопонимая глубочайшие интересы компании. Я верил, что, раз приобрел себе жену, состоящую из знаков жены (красоты, очарования, мягкости, аромата, умения готовить), значит, обрел любовь. Бренда, читая те же знаки, что сейчас заводят не туда мисс Мандибулу и Сью-Энн Браунли, чувствовала, будто ей пообещали, что ей никогда не станет скучно. Все мы – мисс Мандибула, Сью-Энн, я сам, Бренда, мистер Доброхотт – по прежнему верим, что американский флаг означает некую общую праведность.
Однако теперь я утверждаю, оглядывая этот инкубатор будущих граждан: знаки есть знаки, и некоторые из них лгут. Вот мое великое открытие, совершенное здесь.
Я пытался убедить школьные власти, что я малолетка лишь в весьма определенном смысле, и что вина по большей части – на мне, но все тщетно. Они тупы, как всегда. Мои ровесники изумлены, что я выставляю себя кем-то еще, а вовсе не жертвой невинной. Подобно Старой гвардии, шагающей по русским сугробам, весь класс приходит к заключению, что правда наказуема.
Бобби Вандербильт на прощанье подарил мне свою пластинку «Звуки Себринга».
– Вот так и надо! – сказал он.
Примерно в 13.50 из храма вынырнул жирный разодетый церковный педель, дабы оспорить наше право на пикетирование. Его второй подбородок неприятно трясся и, как ни жаль мне это констатировать, выглядел он человеком нехорошим.
– Прекрасно, – сказал он, – а теперь шевелитесь отсюда, двигайте дальше, вы не можете нас пикетировать!
Он сказал, что церковь никогда раньше не пикетировали, ее нельзя пикетировать без ее, церкви, на то разрешения, церковь владеет тротуаром перед собой и он, церковный сторож, сейчас вызовет полицию. Генри Макки, Эдвард Эшер и Говард Эттл уже обзавелись разрешением полиции на демонстрацию благодаря счастливой предусмотрительности; что мы и подтвердили, предъявив педелю бумаженцию, раздобытую в Полицейском управлении. Педеля она привела в неимоверное раздражение, и он ринулся обратно в храм докладывать кому-то наверху.
– Готовьтесь к удару грома, – сказал Генри Макки, и Эдвард Эшер с Говардом Эттлом рассмеялись.
Интерес к демонстрации среди прохожих по 69-й улице возрастал, и некоторое количество народу приняло наши листовки и стало задавать пикетчикам вопросы, как то: «Что вы имеете в виду?» и «А вас, молодые люди, церковь воспитывала?» Пикетчики отвечали на эти вопросы тихо, но твердо, с такими подробностями, в каких может оказаться заинтересован случайный прохожий, и не более того. |