Изменить размер шрифта - +
Но вот сверкнули огни следующей машины, и редактор поднял руку. Машина ехала в сторону города, но, поравнявшись с ними, скорости не сбавила.

— Должно быть, трудно тормозить, скользко, — прокомментировал репортер.

Таавету стало холодно. Озноб сотрясал, мучил и терзал его тело.

— Прошлой весной, будучи в командировке, я случайно попал в места, где жил один мой хороший знакомый, школьный учитель, по внешности точь-в-точь такой, каким обычно представляют себе учителей книжные иллюстраторы, — начал рассказывать репортер. Лес кончился, и перед ними раскинулось поле с редкими проталинами, маленькая неподвижная луна заливала его голубоватым светом. — Этот школьный учитель был большой знаток литературы, библиофил и, по-моему, вообще самый замечательный человек, какого я когда-либо знал. Я помню, мы тогда просидели всю ночь, разговаривая о мировых проблемах, затем я вышел, чтобы глотнуть свежего воздуха. Было раннее утро. Край неба полыхал, сверкал и переливался красками, над полем летали чибисы, кричали жалобно, тоскливо… Я пошел дальше по кромке поля и неожиданно оказался во власти каких-то чар. Это трудно объяснить, невозможно передать словами, единственное, что я помню, — я отчетливо ощутил свою принадлежность к настоящему мгновению, к этому краю поля, где за моей спиной темнел лес, и для меня как бы уже не существовало того дня, когда я снова окунусь в суету городской жизни… Возможно, я завидовал чибисам, возможно, хотел перенять их клич и, тоскливо крича, низко лететь над распаханным полем… Возможно, я испытывал отчаяние, что свил свое гнездо совсем не там, и собственное бессилие, что не могу улететь оттуда, но вся эта жалость к себе была мимолетной, я снова ощутил себя в преддверии святилища, где как бы не было ни времени, ни пространства, да и меня самого, казалось, не было… И тут я заметил, что мой старый друг тоже стоит на поле, но мы не заговорили, мы просто стояли и смотрели, как рождается день. Затем он подошел ко мне, молча обнял, и мы молча вернулись в дом. Утром, когда я собрался уезжать, он пошел провожать меня на автобус, на краю проталины, под елью, цвели первые пролески, я на миг остановился, чтобы полюбоваться ими, мне все время казалось, что мой друг видит меня насквозь, читает мои мысли, и когда я заметил подъезжающий к остановке автобус, то стал поспешно прощаться. На лице учителя отразилась глубокая печаль и сострадание; у меня возникло странное чувство, будто он присутствует на похоронах и стоит возле еще не заколоченного гроба… И с тех пор я, видимо, уже ничему не умею радоваться…

— Ах, да ладно, выпьем, — сказал он после паузы, — у меня предчувствие… — Он не закончил фразы, и Таавет удивился, что никто из них не попытался остановить автобус, который, сбросив скорость, словно медля, проехал мимо.

Я, наверное, изрядно пьян, подумал Таавет, но когда взглянул наверх, то увидел в небе всего одну холодную луну; будь я пьян, я бы увидел две. Эта мысль все повторялась и повторялась, и неожиданно ему показалось, будто он тот самый школьник, который, обняв друга за шею и спотыкаясь, пытался найти дорогу домой. В тот раз на улице было очень много фонарей, а я видел вдвое больше, рассуждал Таавет… «Виноваты мои родители, — пробормотал он через некоторое время, — они не разрешали мне рюмочки вина, даже когда я уже достиг совершеннолетия. Они бросили меня в мир, к которому я не мог приспособиться…»

Таавету представилось, будто он однажды уже говорил так. Кажется, матери. После того как впервые напился, сам страдал от этого, мать страдала, его тошнило, болела голова, и утро выдалось по-осеннему холодным и дождливым. Он помнил, как, уже заканчивая школу, пришел на вечер, который устраивал их класс, и ему сразу же дали стакан какого-то похожего на чай, обжигающего напитка.

Быстрый переход