Изменить размер шрифта - +

— Выходит, нас окружают одни лишь произведения искусства, — с легкой иронией произносит Леопольд.

— Вот именно, так что станковая живопись в своем историческом развитии в принципе абсолютно идентична мусорному ящику на прибрежном песке, который поставили там работники треста благоустройства.

— А как же тогда быть с личностью художника?

— На этот вопрос можно ответить вопросом: что такое вообще личность художника? Путевой указатель или просто человек, способный выбрать что-то из окружающего, дабы сделать слепцов зрячими? Слепцам, разумеется, нравятся боги и идолы, но в конечном результате все это вздор, порожденный культом. Они связывают то, что видят, с творчеством, создают вокруг ремесленников ореол творца.

Леопольд принимается ожесточенно спорить:

— А краски и форма — Кандинский, Мондриан, Миро… или, скажем, Виктор Вазарелли!

— Но, может, это вовсе и не искусство? Не имеем ли мы дело с цирком, выдаваемым за искусство? Цирк — это, разумеется, сказано грубовато, но как назвать явление, столь отличающееся от основ живописи, существовавших веками? Может, его надо было бы назвать иначе, создать новое понятие, наполненное новым содержанием. Зато мое поле, засеянное рожью, целиком и полностью отвечает историческим требованиям искусства, это динамичное произведение, оно содержит в себе тысячи разных оттенков природы, его конечный результат выразится в аккуратно сложенных один на другой мешках муки, готовых превратиться в хлеб.

Леопольд снисходительно улыбается, он понимает, что не Кандинский — цирк, а цирк — речь Альберта, его нелепая теория, в которую он и сам вряд ли верит.

— Это значит, что станковая живопись не нужна, что в действительности искусством можно назвать все, что окружает нас, — говорит Леопольд и насмешливо смотрит на Альберта.

— Да, — серьезно и задумчиво произносит Альберт. — Но это еще не означает, что я отвергаю станковую живопись, я твердо уверен, что в один прекрасный день выжму из тюбиков краску, возьму кисть и примусь за работу, но прежде я должен создать свой собственный мир, вжиться в него, и мне неведомо, сколько уйдет времени на то, чтобы достигнуть совершенства видения. А иначе живопись неизбежно превратится в вульгарное ремесленничество.

— Можно я закурю? — спрашивает Леопольд. Альберт приносит пепельницу, он погружен в свои мысли, не видит и не слышит ничего вокруг, или это только так кажется Леопольду, и тем не менее он вздрагивает, когда Альберт неожиданно спрашивает:

— Так ты хотел узнать про увеселительное заведение?

— Да, — Леопольд слегка удивлен, что разговор принял наконец желаемый оборот. — Вчера я гулял по лесу и нашел письмо, в нем речь идет о каком-то увеселительном заведении, а также, что в чужой квартире замертво упал человек…

— Интересно, каким ты представлял себе это увеселительное заведение? — прерывает его Альберт.

— Я подумал, что речь идет о каком-то тайном игорном доме или притоне… никакого ясного представления у меня не сложилось, — роняет Леопольд, не понимая, куда гнет Альберт. — Меня больше беспокоило, что с кем-то произошло несчастье и надо известить директора.

— Вот как?.. — медленно произносит Альберт, пристально глядя на него. — Но скажи откровенно, ты вчера часто вспоминал об этом письме?

— По правде говоря, да, — нехотя признается Леопольд. — Мы вчера сидели в кафе, и мне вдруг ужасно захотелось отправиться в это увеселительное заведение, а ночью мне приснилось, что я нахожусь там…

Альберт сияет.

— Фантастика! Я хочу попросить тебя — опиши мне как можно точнее свои переживания, связанные с этим письмом, а может, у тебя найдется свободное время изложить все это на бумаге?

— Зачем? — недоумевает Леопольд.

Быстрый переход