— Даю на сборы десять минут. Можете взять с собой багаж, но только самое необходимое. Потом, если пожелаете, вам доставят остальное, произнес Юровский, качаясь на каблуках.
Сказал — и вышел, а Николай зажег керосиновую лампу и сразу же увидел испуганные лица Александры Федоровны и Алексея.
— Таков приказ, нужно одеваться, — тихо сказал Николай, а губы выговаривали слова с трудом, потому что страшная догадка пронзила сердце сильной болью. "Лишь бы не догадались! Только не дать своим намека. Пусть не знают. Господи, спаси".
Через десять минут бывшая царственная чета с цесаревичем вышли в коридор, где уже стояли, понурившись, их дочери, окруженные глазевшими на них мужчинами, опиравшимися на винтовки. Свет керосиновой лампы плясал на их улыбавшихся лицах, и Николай заметил, что смотрели они на девушек с каким-то злобным сладострастием, он тотчас подумал, что за этими кривыми ухмылками скрываются и ненависть к княжнам, и жгучая обида на то, что эти девушки никогда не будут в их власти…
— Спускайтесь вниз, — спокойным тоном приказал Юровский, возглавляя шествие. — Ваши приближенные: Демидова, врач Боткин, Трупп и Харитонов уже на первом этаже.
— Папа, а куда нас ведут? — встревоженно спросил четырнадцатилетний Алексей, которого отец нес на руках — у мальчика сильно болела нога.
— Не бойся ничего, нас перевозят в другое место, где безопасней, шепнул ему Николай и прижался губами к горячей щеке сына.
Вот лестница. Тускло горит керосиновая лампа в руках одного из конвоиров. Николай, боясь споткнуться, шагнул осторожно и вдруг, спускаясь вниз, принялся считать ступеньки, не отдавая себе отчета, зачем он это делает. Скорей всего, он просто хотел отвлечься, а поэтому и стал считать: "Одна, вторая, третья… пятнадцатая… двадцать первая, двадцать вторая, двадцать третья…" Там было двадцать три ступеньки, и бывший царь вдруг ясно понял, что ему в жизни больше никогда не придется считать, дышать, ходить.
— Прошу во двор, — коротко приказал Юровский, стоявший возле выхода с самокруткой, и Николай увидел, как дрожал огонек на уровне его искаженного злой улыбкой рта.
А тем временем на ночной улице, не освещенной ни фонарями, ни падавшим из окон светом, ни луной, вдоль фасадов Ипатьевского дома прохаживались взад-вперед полусонные часовые. Иные нарушали тишину громким зевком, другие, как было положено по инструкции, то и дело протяжно кричали: "Слуша-ай!", но чаще всего не дожидались ответного крика, потому что их товарищам кричать было лень, и их присутствие можно было угадать лишь по зевкам да стуку сапог. И не видел никто из семи караульных, охранявших дом, как с разных сторон улицы, ступая бесшумно, словно кошки, стремительно приближались к ним пять мужчин. Так и не увидел крайний часовой, кто взмахнул над ним кинжалом, кто успел другой рукой предупредить его предсмертный стон, зажав ладонью рот. Не узнал, конечно, караульный, на чьи вовремя подставленные руки упало его обмякшее тело, чтобы не грохнулось оно на мостовую с шумом. Только лишь последний красноармеец, опытный боец, успел обернуться, услышав позади себя какой-то шорох, обернуться и даже грозно вскрикнуть, взять винтовку наперевес, резко двинуть штыком вперед, попасть во что-то плотное, успевшее простонать. Но через секунду и этот ловкий человек уже лежал, сраженный безжалостной сталью, а четверо явившихся из тьмы мужчин, распластавшись на гребне высокого, солидного забора, следили за тем, что происходило во дворе.
А там, у входа в дом, стоял грузовой автомобиль, и мотор его ровно урчал. Вдруг увидели лежавшие на заборе люди, как из дома стали выходить мужчины и женщины, которые шли в сопровождении конвойных. Во дворе они пробыли совсем недолго, всего минуты две, а потом другая дверь дома стала отворяться, и притаившиеся люди увидели, что пленных вводят в дом снова. |