Раньше закупкой товара занимался дедушка, теперь он лежит в гипсе, и приходится это делать мне.
— Ты понимаешь, что делаешь? — наехала она на меня, захотелось голову в плечи втянуть и проблеять: «Тетенька, я так больше не буду».
— Нас не пустят в палату! — снова с претензией произнесла она, а потом затараторила: — Там в сумку заглядывают, смотрят, что несешь! И чуть ли не обыскивают. Что, нельзя было домой это отвезти?
Так, стоп! Нельзя позволять ей командовать, а также нельзя оправдываться и принимать правила игры. Кто она такая, чтобы меня в чем-то упрекать? Потому я спросил:
— Простите, «нас»?
Алла Витальевна, которая собралась воспитывать глупого подростка, то есть меня, раскрыла рот, потеряла нужную волну, растерялась:
— Что — нас? Ты о чем?
Память взрослого подсказала, что сейчас самое время надавить, а во мне нынешнем пробудился страх перед злобной училкой или строгой матерью, но я себя пересилил.
— Вы говорите, что Юра вас избегает, так?
— Так, — кивнула Алла Витальевна, в ее голосе читалась настороженность, хваткая женщина чувствовала, что ее пытаются прогнуть, но не понимала, где именно.
— Следовательно, если вы войдете вместе со мной, он замкнется, и разговора не получится, так?
Она кивнула, потом мотнула головой и возразила:
— Ты один, что ли, туда собрался⁈ Откуда я знаю, что ты будешь ему говорить? Вдруг навредишь еще больше?
В голове не осталось слов, кроме матерных. Кажется, я начал понимать Юрку, готового хоть на вокзал, хоть на мороз, лишь бы подальше от этого барана в юбке. Теперь ясно, почему у нее нет ни детей, ни мужчины: кто ж такую выдержит? Интересно, до нее можно достучаться, или она безнадежна? Вообще-то правильнее с нею психиатру поработать и объяснить, в чем она неправа.
— Юра готов отказаться от жизни в сытости и в тепле, умереть на вокзале от холода, так вы его допекли… Вы правда считаете, что можно навредить еще больше? Он не будет со мной разговаривать, если зайдете вы, и слушать ничего не станет. — Так очень хотелось сказать, аж язык чесался, но я нашел в себе силы смолчать.
Вдохнул, выдохнул и произнес другое:
— Вспомните себя в двенадцать или четырнадцать лет. Вы ссорились с родителями?
Алла Витальевна кивнула, межбровная морщина чуть разгладилась. Неужели получится наладить с ней контакт хоть немного?
— Когда обижались на них, вам не хотелось с ними говорить, но хотелось с кем-то поделиться. Вспомните себя маленькой, так же было?
Кивать она больше не стала, но в глазах читался интерес.
— Вот и он на вас злится. И если мы войдем вместе, просто будет молчать и дуться. Но если поймет, что я сам по себе, то раскроется и, возможно, получится его в чем-то убедить. К тому же сумки бросать нельзя. Кому-то придется с ними постоять в коридоре.
— Ладно, — махнула рукой она, и мы пошли: она — гордо шествуя впереди, я — грохоча тележной по больничному двору и вертя головой по сторонам.
В дурдоме мне бывать не доводилось, и воображение умножало на десять убогость и безнадегу обычных больниц, рисовало серые стены и потолок, как в тюрьме, мрачные палаты со множеством коек, стенания и вопли буйных, хлесткие команды здоровенных санитаров. В общем, боль, страдания и тлен.
В отделение с сумками мы не пошли. Сперва я на улице под козырьком подождал, когда Алла Витальевна доложит лечащему врачу Чумы о моем визите, потом она меня сменила, закурила и проговорила:
— Иди на второй этаж. В коридоре ждет заведующий отделением, Антон Станиславович. И… удачи.
Последнее она сказала без энтузиазма, как человек, который ввязался в авантюру, не рассчитав силы, сдулся и готов был к любому исходу, даже к капитуляции, лишь бы завершить начатое хоть как-то. |