Не знаю, было ли это полезно для моего «психического обучения», — но это определенно помогло мне обрести веру в свои возможности.
Да, да, вы не ошиблись, эта особа собиралась донести на меня Даввабу только потому, что я читал в нормальном темпе!
В Клинике главенствовало убеждение, что все пациенты являются потенциально буйными и подвержены приступам ярости. Пока они «заторможены», никакой опасности нет. Любой же резкий жест, любой признак волнения воспринимался как прелюдия кризиса.
Итак, мне следовало соблюдать крайнюю осторожность в ожидании Нади или знака от нее.
Полагаю, что и моя дочь, со своей стороны, ничего так не желала, как освободить меня. Однако каким образом это сделать? Одно дело — проникнуть в мою тюрьму, чтобы увидеть меня, и совсем другое — устроить мой побег.
Она очень гордилась тем, что успешно исполнила свою миссию и обвела вокруг пальца директора Клиники. Что каким-то чудом сумела вручить мне письмо в собственные руки. И смогла поговорить со мной, прижаться ко мне, поцеловать меня. Она поцеловала меня так, как целуют чужого человека, хуже того, как нехотя целуют человека докучного, — но ведь для нас обоих это был первый поцелуй. Видите, я уже говорю о ней, как о возлюбленной! Я впервые поцеловал свою дочь — впервые за двадцать лет! Много недель спустя я все еще не мог опомниться от восторга! И даже сейчас, когда вновь переживаю эти мгновения…
Простите меня! На чем я остановился?
Ах да, я говорил о планах моей дочери… Итак, скажу, что визит ее ко мне оказался даже слишком успешным. Ибо она поверила, будто любое рискованное предприятие отныне ей по силам. В течение следующих недель она строила разные проекты. Неслыханно смелые! Планы похищения… Она пришла к выводу, что одной хитрости недостаточно и следует прибегнуть к другим средствам. Похищение, именно так! Моя бедная девочка слишком уж доверилась своему сердцу!
Она вновь отправляется к Бертрану — в надежде на его помощь. После своего возвращения она с ним еще не виделась, поэтому начала с того, что сообщила ему о своем набеге на Клинику и о встрече со мной. Он слушает ее с одобрением и даже с восторгом. В жестах моей дочери, в интонации ее голоса он узнает собственную юность, и юность Клары, и мою юность. Но когда она, ободренная этой явной симпатией, открывает ему свои новые планы, лицо его омрачается.
— То, что ты сделала до сих, служит к твоей чести, — говорит он. — Ты можешь этим гордиться, и сам я, как старый друг твоих родителей, против воли испытываю нечто вроде гордости за тебя. Однако будь осторожна! Твой рассказ об отце печальным образом напомнил мне о нашей с ним встрече. Я не был бы твоим другом, если бы в столь серьезном деле утаил от тебя свои истинные впечатления. Отец твой страдает слабоумием: он может выразить свои чувства ласковыми жестами и слезами, но на большее не способен. Он тебе что-нибудь сказал?
— Только «спасибо!». Но он и не мог сказать ничего другого, ведь за нами следил директор. Ему нельзя было выдавать себя!
— Это показалось тебе, ибо ты преданная дочь и юная девушка с романтическими представлениями о жизни. Истина же, увы, состоит в другом. Я видел твоего отца, я провел три часа рядом с ним, он знал, что может говорить, ничем не рискуя. Если бы он сказал мне: «Забери меня отсюда», то ушел бы вместе со мной и послом, причем его проходимец-брат ничего не смог бы сделать. Так нет же, Оссиан не сказал ничего — ни единого слова. А когда я, совсем отчаявшись, перед самым уходом, вернулся к нему, у него была масса времени, чтобы сказать мне все, что ему хотелось, мы с ним были одни. И он снова ничего не сказал. Только вынул твою фотографию из кармана. Ласковый и трогательный жест, но это жест слабоумного человека.
Когда я описывал эту сцену тебе, двадцатилетней девушке, которая никогда не видела своего отца, у меня слезы выступили на глазах, а ты, естественно, была взволнована в сотни раз больше, чем я. |