Я расскажу ему, что здесь произошло. Уверена, что он подружится с этим пациентом.
На самом деле она больше всего боится, что меня накажут за подобное поведение и что Давваб отберет книгу… Поэтому она без колебаний заявила — я узнал об этом позднее, — что эта волнующая сцена лишила ее последних сомнений и она отныне твердо уверена, что ни в одной клинике ее отцу не будет так хорошо. Отцу-ювелиру, разумеется…
Давваб ликовал. А я был спасен — как и моя книга… И письмо, которое она вложила туда.
Впрочем, я постарался как можно быстрее спрятать его под одеждой. Зашел в туалет, и все. Потом оторвал первую страницу книги. Осторожность, осторожность… На конверте стояло мое имя, поскольку Надя, конечно же, не думала, что сумеет вручить мне письмо в собственные руки, — и предполагала, что сунет его какому-нибудь пациенту, внушающему доверие, в надежде, что тот мне передаст.
Что было в письме? Несколько слов, в которых я нуждался, чтобы вновь обрести вкус к жизни.
«Отец,
я та самая дочь, что родилась в твое отсутствие, та девочка, чью фотографию ты хранишь у сердца, но которая выросла вдали от тебя. Вдали? В действительности разделяют нас несколько километров дороги по великолепному побережью, где выросла проклятая граница — вместе с ненавистью и непониманием.
До моего рождения вам обоим, моей матери и тебе, пришлось бороться с войной и ненавистью. Та ненависть казалась всемогущей, но против нее поднялись люди, подобные тебе и ей, и они в конце концов одержали победу. Жизнь всегда находит свой путь — как река, свернувшая со своего русла, всегда пробивает себе другое.
Вы поднялись — мать, ты и все прочие, вы взяли себе боевые клички, чтобы обмануть судьбу. Конечно, моя битва не столь яркая, как ваша, но это моя битва, и я доведу ее до конца. Я тоже взяла боевую кличку, чтобы обойти препятствия. Чтобы прийти к тебе и сказать: «Помни, что за этими стенами у тебя есть дочь, для которой ты значишь больше, чем все остальное в мире, и она с нетерпением ждет долгожданной встречи с тобой».
Эти простые слова преобразили меня в то самое мгновение, когда я читал их. Они вернули мне достоинство мужчины и отца, а также желание жить. Я не хотел больше тянуть часы, отделяющие меня от завтрашнего дня без неожиданностей. Любовь ждала меня. Пусть для меня самого личность моя ценности не имеет, для Нади я сберегу ее и сделаю лучше. Дочь свою я любил, как подросток. Ради нее я отныне жаждал вернуть к жизни и к свободе Баку, некогда сумевшего вызвать и любовь, и восхищение, — ради нее я хотел вновь превратиться в такого отца, с которым ей не стыдно будет пройтись под руку.
* * *
Но одного моего желания примириться с жизнью было недостаточно. Предположим, какой-нибудь человек помышляет убить себя, но тут приходит дочь и берет его за руку со словами. «Отец, ты не хочешь этой жизни, но сохрани ее хотя бы ради меня!» — и он дает себе обещание отказаться от планов самоубийства. Со мною дело обстояло не так — все было куда сложнее. Конечно, я понимал, что со мной произошло, и был этим счастлив. Однако все это я различал как будто сквозь туманную дымку. Сквозь дымку своего затуманенного рассудка. Затуманенного и засоренного двадцатью годами заключения, двадцатью годами безумия — разумеется, навязанного мне, но все же с покорностью принятого. Двадцать лет отупляющих лекарств, которые я глотал каждое утро — и в больших количествах. Двадцать лет оцепеневшей воли! Двадцать лет замедленных, замороженных мыслей и речей.
Повторяю еще раз, дело было не только в том, чтобы отречься от смерти: оказаться на краю пропасти, затем — перед самым прыжком — отступить на шаг назад и судорожно вцепиться в протянутую теплую руку. Все было не так просто. Если использовать то же сравнение, я стоял на краю пропасти, но не на твердой почве, а на узком каменном карнизе — причем выпив перед этим бутылку виски. |