Я даже вскрикнуть не успел, как самолет вошел в туман, неизвестно откуда взявшийся, и даже не в туман, а в какую‑то слизь, густую и скользкую. Я тут же все потерял – и скорость, и управление, и видимость. Рукой, ногой двинуть не могу. «Конец», – думаю. А самолет не падает, а скользит вниз, как планер. И садится. Я даже не почувствовал, когда и как сел. Словно утонул в этой малиновой слякоти, захлебнулся, но не умер. Смотрю: кругом снег, а рядом – самолет, такой же, как и мой – «локхид»‑маленький. Вылез, бросился к нему, а из кабины мне навстречу такой же верзила, как и я. То ли знакомый, то ли нет – сообразить не могу. Спрашиваю: «Ты кто?» – «Дональд Мартин, – говорит. – А ты?» А я смотрю на него, как в зеркало. «Нет, врешь, – говорю, – это я Дон Мартин», – а он уже замахнулся. Я нырнул под руку и левой в челюсть. Он упал и виском о дверцу – хрясь! Даже стук послышался. Смотрю: лежит. Пнул его ногой – не шелохнулся. Потряс – голова болтается. Я подтащил его к своему самолету, думал: доставлю на базу, а там помогут. Проверил горючее – ни капли. Дам радиограмму хотя бы – так рация вдруг замолчала: ни оха, ни вздоха. Тут у меня голова совсем помутилась: выскочил и побежал без цели, без направления – все одно куда, лишь бы дальше от этого сатанинского цирка. Все молитвы позабыл, и перекреститься некогда, только шепчу: Господи Иисусе да санта Мария. И вдруг вашу палатку увидел. Вот и все.
Я слушал его, вспоминая свое испытание, и, кажется, уже начал понимать, что случилось с Вано. Что сообразил Толька, по его выпученным глазам уразуметь было трудно, вероятно, начал сомневаться и проверять каждое слово Мартина. Сейчас он начнет задавать вопросы на своем школьном английском языке. Но Зернов предупредил его:
– Оставайтесь с Вано, Дьячук, а мы с Анохиным пойдем с американцем. Пошли, Мартин, – прибавил он по‑английски.
Инстинкт или предчувствие – уж я сам не знаю, как психологи объяснили бы мой поступок, – подсказали мне захватить по пути кинокамеру, и как я благодарен был потом этому неосознанному подсказу. Даже Толька, как мне показалось, поглядел мне вслед с удивлением: что именно я снимать собрался – положение трупа для будущих следователей или поведение убийцы у тела убитого? Но снимать пришлось нечто иное, и снимать сразу же на подходе к месту аварии Мартина. Там было уже не два самолета, севших, как говорится, у ленточки, голова в голову, а только один – серебристая канарейка Мартина, его полярный ветеран со стреловидными крыльями. Но рядом с ним знакомый мне пенистый малиновый холм. Он то дымился, то менял оттенки, то странно пульсировал, точно дышал. И белые, вытянутые вспышки пробегали по нему, как искры сварки.
– Не подходите! – предупредил я обгонявших меня Мартина и Зернова.
Но опрокинутый цветок уже выдвинул свою невидимую защиту. Вырвавшийся вперед Мартин, встретив ее, как‑то странно замедлил шаг, а Зернов просто присел, согнув ноги в коленях. Но оба все еще тянулись вперед, преодолевая силу, пригибавшую их к земле.
– Десять «же»! – крикнул обернувшийся ко мне Мартин и присел на корточки.
Зернов отступил, вытирая вспотевший лоб.
Не прекращая съемки, я обошел малиновый холм и наткнулся на тело убитого или, может быть, только раненого двойника Мартина. Он лежал в такой же нейлоновой куртке с «химическим» мехом, уже запорошенный снегом, метрах в трех‑четырех от самолета, куда его перетащил перепуганный Мартин.
– Идите сюда, он здесь! – закричал я.
Зернов и Мартин побежали ко мне, вернее, заскользили по катку, балансируя руками, как это делают все, рискнувшие выйти на лед без коньков: пушистый крупитчатый снег и здесь только чуть‑чуть припудривал гладкую толщу льда. |