Изменить размер шрифта - +
В голове – пустота, а в ней гулким эхом отдаются слова, странные, бессмысленные. Эстер «будет как новенькая». Дели «вывернулась»… Ей представилось, что она неожиданно вывернулась из-за угла, а там улица: длинная, серая, пустынная. Адама нет, и улица мертва.

– Я не хочу поправляться.

– Ты уже поправляешься, хочешь ты этого или нет. Все проходит. Со временем ты оглянешься назад и поймешь, что видишь прошлое совсем по-другому и чувствуешь все иначе, помяни мое слово.

Дядя ушел, и Дели осталась одна. Из окна в комнату падали косые лучи предзакатного солнца, в которых кружились проявленные из воздуха пылинки. Спрячется солнце, а пылинки останутся и будут также медленно кружить в своем танце, но этого уже никто не увидит, они снова превратятся в пылинки-невидимки.

Как похожи эти лучи на те, что проникали в комнату в тот памятный день, когда Адам впервые поцеловал ее. Дели быстро повернула голову к двери: Адам! Но нет: рожденный памятью образ тут же слился с темнотой и исчез навсегда.

Утром Чарльз принес с собой папку, в которой лежали написанные от руки и скрепленные между собой странички.

– Взгляни-ка, думаю, ты захочешь оставить их у себя. Здесь сочинения Адама, и кругом твое имя. Филадельфия! Дели! Дельфина! Как только он тебя не называет, – еле заметная улыбка тронула его губы. Он положил папку рядом с безжизненной рукой племянницы. – Читай, только понемногу, тебе нельзя переутомляться. Сегодня придет доктор, держись молодцом, может, он разрешит вставать.

– Мне гораздо лучше.

– Вот и умница. Анни с Бэллой хорошо тебя кормят?

– Даже слишком. Бэлла так расстраивается, когда я не ем, что мне волей-неволей приходится есть.

– Ну и хорошо. Нужно сил набираться.

Дели вдруг почувствовала страшную усталость. Поскорей бы ушел дядя Чарльз. Три недели. Целых три недели провела она в постели, погруженная в зыбкую, наполненную красными мерцающими всполохами темноту, которая время от времени расступалась, открывая глазам тетю Эстер или Ползучую Анни, склонившихся над ней с чашкой или мокрым полотенцем. Потом наступала тишина, и ей казалось, что она умерла, и все вокруг тоже умерло, но зловещая тишина вдруг прорывалась, и на нее обрушивались тысячи голосов. Они, изрыгая проклятия, винили ее в том, чего не поправить, не вернуть: «Ты толкнула его на смерть!», «Ты убила его!» Из ночи в ночь ей снился один и тот же сон, неотвязный и жуткий.

Бесконечно длинной белой полосой тянулся пустынный берег, о который с грохотом разбивались волны, дюны уходили за край горизонта. Внезапно к самому небу поднималась огромная, как скала, волна, еще мгновение – и она обрушится на Дели…

Дели лежала с закрытыми глазами и думала о сне. Наконец, Чарльз ушел, и она открыла глаза. Нежно погладила рукой тонкие листки. Почерк Адама придал ей сил. Она вытащила из пачки один листок и медленно поднесла к глазам.

Дели заплакала, горько, беспомощно. Слезы горячим потоком лились на рассыпавшиеся листки; потом уже не было слез, а Дели все рыдала, беззвучно и мучительно, пока, наконец, не забылась глубоким сном. Слезы, первые со дня смерти Адама, облегчили ее горе, и она проснулась посвежевшая и обновленная.

В тот день, когда доктор разрешил Дели вставать, дядя Чарльз вошел к ней в комнату и присел на край кровати.

– Понимаешь, твоя тетя… – он явно подыскивал слова, – когда ты с ней увидишься…

– Мне нужно пойти к ней в комнату?

– Она наверху, в гостиной.

– Но мне казалось, у нее уже все в порядке. Почему она не приходит?

Чарльз опустил глаза, снял со штанины воображаемую нитку.

– Филадельфия, твоя тетя несколько… как бы тебе сказать… изменилась, что ли.

Быстрый переход