Один с ума сошел: горим, небо горит, земля горит! Кричит! Нет, небо не горело, это жизнь горела.
Вот тогда я поняла: первое для советской власти – план. Выполни план! Сдай разверстку, поставки! Первое дело – государство. А люди – нуль без палочки.
Отцы и матери хотели детей спасти, хоть немного хлеба спрятать, а им говорят: у вас лю-тая ненависть к стране социализма, вы план хотите сорвать, тунеядцы, подкулачники, гады. Не план сорвать, детей хотели спасти, самим спастись. Кушать ведь людям нужно.
Рассказать я все могу, только в рассказе слова, а это ведь жизнь, мука, смерть голодная. Между прочим, когда забирали хлеб, объясняли активу, что из фондов кормить будут. Неправда это была. Ни зерна голодным не дали.
Кто отбирал хлеб, большинство свои же, из РИКа, из райкома, ну комсомол, свои же ребя-та, хлопцы, конечно, милиция, энкаведе, кое-где даже войска были, я одного мобилизованного московского видела, но он не старался как-то, все стремился уехать… И опять, как при раскула-чивании, люди все какие-то обалделые, озверелые стали.
Гришка Саенко, милиционер, он на местной, деревенской, был женат и приезжал гулять на праздники – веселый, и хорошо танцевал танго и вальс, и пел украинские песни деревенские. А тут к нему подошел дедушка совсем седенький и стал говорить: «Гриша, вы нас всех защищаете, это хуже убийства, почему рабоче-крестьянская власть такое против крестьянства делает, чего царь не делал…» Гришка пихнул его, а потом пошел к колодцу руки мыть, сказал людям: «Как я буду ложку рукой брать, когда я этой паразитской морды касался».
А пыль – и ночью и днем пыль, пока хлеб везли. Луна – вполнеба – камень, и от этой луны все диким кажется, и жарко так ночью, как под овчиной, и поле, хоженое-перехоженное, как смертная казнь, страшное.
И люди стали какие-то растерянные, и скотина какая-то дикая, пугается, мычит, жалуется, и собаки выли сильно по ночам. И земля потрескалась.
Ну вот, а потом осень пришла, дожди, а потом зима снежная. А хлеба нет.
И в райцентре не купишь, потому что карточная система. И на станции не купишь, в палатке, – потому что военизированная охрана не подпускает. А коммерческого хлеба нет.
С осени стали нажимать на картошку, без хлеба быстро она пошла. А к рождеству начали скотину резать. Да и мясо это на костях, тощее. Курей порезали, конечно. Мясцо быстро подъе-ли, а молока глоточка не стало, во всей деревне яичка не достанешь. А главное – без хлеба. За-брали хлеб у деревни до последнего зерна. Ярового нечем сеять, семенной фонд до зернышка забрали. Вся надежда на озимый. Озимые под снегом еще, весны не видно, а уж деревня в голод входит. Мясо съели, пшено, что было, подъедают вчистую, картошку, у кого семьи большие, съели всю.
Стали кидаться ссуды просить – в сельсовете, в район. Не отвечают даже. А доберись до района, лошадей нет, пешком по большаку девятнадцать километров.
Ужас сделался. Матери смотрят на детей и от страха кричать начинают. Кричат, будто змея в дом вползла. А эта змея – смерть, голод. Что делать? А в голове у селян только одно – что бы покушать. Сосет, челюсти сводит, слюна набегает, все глотаешь ее, да слюной не накушаешься. Ночью проснешься, кругом тихо: ни разговору, ни гармошки. Как в могиле, только голод ходит, не спит. Дети по хатам с самого утра плачут – хлеба просят. А что мать им даст – снегу? А по-мощи ни от кого. Ответ у партийных один – работать надо было, лодырничать не надо было. А еще отвечали: у себя самих поищите, в вашей деревне хлеба закопано на три года.
Но зимой еще настоящего голода не было. Конечно, вялые стали, животы вздуло от карто-фельных очистков, но опухших не было. Стали желуди из-под снега копать, сушили их, а мель-ник развел жерновы пошире, молол желуди на муку. Из желудей хлеб пекли, вернее, лепешки. Они темные очень, темнее ржаного хлеба. |