Изменить размер шрифта - +

И я вспоминаю теперь раскулачивание, и по-другому вижу все – расколдовалась, людей увидела. Почему я такая заледенелая была? Ведь как люди мучились, что с ними делали! А гово-рили: это не люди, это кулачье. А я вспоминаю, вспоминаю и думаю – кто слово такое придумал – кулачье, неужели Ленин? Какую муку приняли! Чтобы их убить, надо было объявить – кулаки не люди. Вот так же, как немцы говорили: жиды не люди. Так и Ленин, и Сталин: кулаки не лю-ди. Неправда это! Люди! Люди они! Вот что я понимать стала. Все люди!
Ну вот, в начале тридцатого года стали семьи раскулачивать. Самая горячка была в февра-ле и в марте. Торопили из района, чтобы к посевной кулаков уж не было, а жизнь пошла по-новому. Так мы говорили: первая колхозная весна.
Актив, ясно, выселял. Инструкции не было, как выселять. Один председатель нагонит столько подвод, что имущества не хватало, звание – кулаки, а подводы полупустые шли. А из нашей деревни гнали раскулаченных пешком. Только что на себя взяли – постель, одежду. Грязь была такая, что сапоги с ног стаскивала. Нехорошо было на них смотреть. Идут колонной, на избы оглядываются, от своей печки тепло еще на себе несут, что они переживали, – ведь в этих домах родились, в этих домах дочек замуж отдавали. Истопили печку, а щи недоваренные оста-лись, молоко недопитое, а из труб еще дым идет, плачут женщины, а кричать боятся. А нам хоть бы что: актив – одно слово. Подгоняем их, как гусей. А сзади тележка – на ней Пелагея слепая, старичок Дмитрий Иванович, который лет десять через ноги из хаты не выходил, и Маруся-дурочка, парализованная, кулацкая дочь, ее в детстве лошадь копытом по виску ударила – и с тех пор она обомлела.
А в райцентре нехватка тюрем. Да и какая в райцентре тюрьма – каталажка. А тут ведь сила – из каждой деревни народная колонна. Кино, театр, клубы, школы под арестантов пошли. Но держали людей недолго. Погнали на вокзал, а там на запасных путях эшелоны ждали, порожняк товарный. Гнали под охраной – милиция, ГПУ – как убийц: дедушки да бабушки, бабы да дети, отцов-то нет, их еще зимой забрали. А люди шепчут: «Кулачье гонят», словно на волков. И кричали им некоторые: «Вы проклятые», а они уж не плачут, каменные стали…
Как везли, я сама не видела, но от людей слышала, ездили наши за Урал к кулакам в голод спасаться, я сама от подруги письмо получила; потом убегали из слецпереселения некоторые, я с двумя говорила…
Везли их в опечатанных теплушках, вещи шли отдельно, с собой только продукты взяли, что на руках были. На одной транзитной станции, подруга писала, отцов в эшелон посадили, была в тот день в этих теплушках радость великая и слезы великие… Ехали больше месяца, пути эшелонами забиты, со всей России крестьян везли, впритир лежали, и нар не было, в скотских вагонах. Конечно, больные умерли в дороге, не доехали. Но главное что: кормили на узловых станциях – ведро баланды, хлеба двести грамм.
Конвой военный был. У конвоя злобы не было, как к скотине, так мне подруга писала.
А как там было – мне эти беглые рассказывали – область их разверстывала по тайге. Где деревушка лесная, там нетрудоспособных в избы набили, тесно, как в эшелоне. А где деревни вблизи нет – прямо на снег сгружали. Слабые померзли. А трудоспособные стали лес валить, пней, говорят, не корчевали, они не мешали. Деревья выкатывали и строили шалаши, балаганы, без сна почти работали, чтобы семьи не померзли; а потом уж стали избушки класть, две ком-натки, каждая на семью. На мху клали – мхом конопатили.
Трудоспособных закупили у энкаведе леспромхозы, снабжение от леспромхоза, а на ижди-венцев паек. Называлось: трудовой поселок, комендант, десятники. Платили, рассказывали, на-равне с местными, но заработок весь на заборные книжки уходил. Народ могучий наш – стали скоро больше местных получать. Права не имели за пределы выйти – или в поселке, или на лесосеке.
Быстрый переход